Юрий Арабов - Биг-бит
— Это не бабы, это не бабы орут! Это навозные жучки!
— Какие жучки? Ты чего плетешь? — спросил недовольно сонный Андрюха.
Фет, не объясняя, сунул ему под нос газету.
Крылов быстро просмотрел заметку.
— Во-первых, не «Катись к черту, Бетховен!», а «Бетховен, отвали!», рассудительно сказал он, зная, по-видимому, более точный перевод оригинального названия.
— В каком смысле, отвали? — не понял Фет.
— В том смысле, что, если он по-хорошему не отвалит, то ему хуже будет, — пояснил Андрюха. — Его просят как человека: «Отвали!». А он не отваливает!
— Ну да, — согласился Фет. — Стоит как вкопанный!
— А во-вторых, не думаю, чтобы это пели навозные жучки… Что-то не похоже!
— А если это все-таки они?
— Тогда нам хана, — произнес Андрюха мрачно. — За Бетховена ответим. Посадят!..
— Посадят… — как эхо, откликнулся Фет и сильно струхнул, решая про себя, стоит ли игра свеч и не стереть ли опасные пленки к чертовой бабушке.
Возвратившись от Андрюхи, он напялил на голову наушники, в которых тогда летали пилоты гражданской авиации, и, как ему показалось, в последний раз поставил на магнитофон опасных и к тому же запрещенных насекомых.
Раздался резкий гитарный аккорд. Пронзительный голос неопределенного пола прокричал что-то печальное и энергичное, какую-то хулу на мироздание и, терзаемый чувством своей же вины, затих. Фет понял, — это не насекомое. Это, по всей вероятности, хищная птица, умеющая петь. Он не знал тогда про Сирина и Алконоста, но твердо решил эти пленки не размагничивать ни под каким видом.
…Он вошел в высокий подъезд своего восьмиэтажного дома и вызвал лифт. Его драповое пальто на ватине было заляпано грязью, голова болела от бессмысленной репетиции.
В те уже далекие времена подъезды московских домов только начинали исписываться мелом. Первым этапом на этом славном пути были невинные изречения типа: «Маша+Петя=любовь» или «Васька — дурак, курит табак». Любимое народом слово с иксом и игреком появлялось нечасто и в основном на заборах. Дворники и лифтеры бдительно следили за тем, чтобы алгебраические знаки не находили себе места внутри советских домов, и стирали мел тряпкой.
В конце 60-х, с возникновением шариковых ручек, ситуация изменилась в корне. Надписи сделались длиннее, может быть, оттого, что шариковой ручкой удобнее писать, чем мелом. Похабщины поприбавилось, и лифтеры уже не могли смахнуть ее тряпкой. Появились длинные обращения-исповеди типа: «Снимаю трусики здесь по вечерам» и списки телефонных номеров желающих предложить к снятым трусикам соответствующую приправу. До изысканных граффити с латиницей, выполненных дорогим аэрозолем, оставалось пятнадцать лет. Дворники и лифтеры постепенно вымерли. На их место пришла реорганизация коммунального хозяйства, и вместе с заменой ЖЭКа на РЭУ исчезли последние надежды на чистоту и опрятность. Впереди виднелась эпоха великих реформ.
Внутри подъезда стоял большой каменный шар, напоминавший шары в барских усадьбах, только без льва и без его победительной лапы. Невинная надпись мелом «Маша+Петя» была подтерта тряпкой. Лифт спускался медленно, величаво и был похож на в меру дорогую карету. Сделанный из дерева, с большим зеркалом на левой стене, он, конечно, недотягивал до сталинских лифтов, которых Фет не застал, но и утилитарной коробкой для частного вознесения в устроенный быт его не считали и не называли. Одна железная дверь и две створки деревянных, крутящиеся колеса и толстые канаты довершали сходство с фантастической языческой колесницей. Мама призывала в колеснице не ездить, ссылаясь на бандита Осипова, что жил на шестом этаже. Бандит Валерка очень любил приставлять в лифте остро заточенный ножик, особенно к дамам, отбирая у них мелочь на мороженое и водку. Его брат Сашка потом бил Валерку смертным боем, но выяснение отношений между братьями обычно происходило после двенадцати ночи, когда лифт отключался и электричество в подъезде гасло. Сейчас же Фет смело вошел в лифт и поднялся в свою коммунальную квартиру номер 70 на пятом этаже.
Подходя к толстой дубовой двери, он сразу же понял, что за нею есть кто-то посторонний. Еле слышимый смех и оживленный разговор мог спасти Фета от очередного выяснения отношений с отчимом. Поэтому он позвонил в квартиру двумя условленными звонками и стал ждать, покуда кто-нибудь из взрослых растворит перед ним тяжелую дверь.
Глава четвертая. Ночь трудного дня
Джордж Харрисон сидел в углу полутемной студии и разминал пальцы на гитаре тем, что брал простейшие септ-аккорды, прислушиваясь, не дребезжат ли струны его гитары, не подключенной к усилителю. Он пришел в студию первым, и сейчас наступало его любимое время, — еще никого нет, только за стеклом кабины со звукооператорским пультом возится ассистент, подготавливая аппаратуру к очередному сеансу звукозаписи, коммутирует каналы, вставляя штекера с проводами в гнезда электровходов, ставит на пульт бутылки минеральной и коки, необходимые звукорежиссеру для того, чтобы заглушить изжогу и запить горечь во рту от игры самых популярных музыкантов в мире.
Даже через стеклянную скорлупу Джордж чувствовал тепло, льющееся из души этого ничем не примечательного прыщавого юноши, имеющего, конечно, кое-какие перспективы по службе, раз работал, пусть и на подхвате, в студии номер 2 на бульваре Эбби-Роуд. Тепло это было сильнее, чем нежность, и более жгучим, чем обожание, хотя в нем не присутствовало никакого насилия, — наверное, такое же чувство наблюдает по отношению к себе Бог, когда появляется изредка на церковной службе. Но Джордж не хотел быть Богом, хотя понимал, что какая-то невнятная сила, чертовское везение, стечение обстоятельств или некий промысел, об Авторе которого можно только догадываться, занес его на такую высоту, с которой придется однажды быстро и мучительно больно упасть.
Каждое утро он просыпался с мыслью, что падение начнется сегодня. Оно уже приближается в лице других доморощенных музыкантов. Из-за океана доносится реактивный звук гитары Хендрикса, который должен, по идее, не оставить камня на камне от провинциальной Англии и уж тем более от такой дыры, как родной Ливерпуль. Даже Леннон, при всем своем цинизме и взбалмошности, обалдел от этого звука. Он пробрался к Хендриксу за кулисы, схватился за его черную руку и заорал так, как мог орать только выпивший боцман: «Да у тебя всего четыре пальца!.. А где же еще два?!». Джон, как обычно, соврал. Хендрикс был пятипалым левшой, но дергал за струны так, что хватило бы и на десятерых. Джордж слушал его игру живьем, когда Хендрикс лабал здесь же, в Лондоне, в одном из модных клубов. Что ж, поначалу эффектно, но на пятой минуте Харрисон разгадал его секрет. И секрет этот оказался элементарней кроссворда в журнале для домашних хозяек. Искаженный рев усилителя «Маршалл» покрывал технические погрешности игры. А они были, особенно тогда, когда Хендрикс забирался в самый конец грифа, почти на деку своего скабрезного инструмента, заставляя высокие переходить в ультразвук.
Мощь, конечно, присутствовала. Новизна была, но настоящей музыки, в понимании Харрисона, не наблюдалось. Допуская, что чего-то не понимает, он как-то спросил Леннона за бутылкой пива:
— А тебе действительно это нравится?
— Пиво? Перед гамбургским — мусор, — кратко ответил Джон.
— Да я не про то. Игра Хендрикса… Может, ты бы хотел, чтобы у нас тоже был подобный звук?
— Какого Хендрикса? — спросил Леннон, подмигивая кому-то в полутемном зале ночного клуба.
— Ну этого. Который играет с Луи Армстронгом, — решил съязвить Харрисон, зная, что Джона на серьезный разговор можно вытянуть, лишь валяя дурака вместе с ним.
— А-а… — сразу же понял Леннон. — Этого черножопого ниггера?
— Ну да.
— А ты, братец, расист, — сказал Леннон, очевидно, сразу же позабыв, что слова про ниггера принадлежат именно ему. — Фашист ты, братец. Опора апартеида. Эта черная горилла, эта востроносая задница с сизым отливом? Ты про нее говоришь?
— Про нее.
— Он — гений, — кратко резюмировал Джон. — Чума. Эпидемия.
Но видя, как Харрисон сразу же сник и стушевался, добавил:
— Только не перед тобой, Джорджио. Он — карлик, когда ты играешь «Бесамэ мучо».
Харрисон, сидя в полутемной студии, лениво перебрал пальцами этюд Гомеса. Этот этюд был хорош тем, что в первых тактах вообще не требовал никаких аккордов, правая рука свободно парила по шести струнам, а левой можно было взять с пюпитра полупотухшую сигарету и глубоко затянуться.
В электрическом свете, падающем из операторской рубки, кружилась золотая пыль. Эта пыль, казалось, должна была набить их карманы, но денег, тем не менее, не хватало. Они оседали в руках многочисленных посредников, которые скрывали истинные доходы. Даже о тиражах своих пластинок во всем мире группа имела весьма приблизительное представление, догадываясь, что те давно побили рекорды кумира их юности Элвиса. Да, тиражи были, но деньги превращались в пыль. То есть они имелись, и как бы в достатке, на них можно было слетать в Испанию или Грецию, провести презентацию какой-нибудь чуши, купить дом и очередной «Астон Мартин», но завтра оставалось таким же страшным и непредсказуемым, как в детстве: вот-вот явится наглый мальчик из сказки Андерсена и скажет: «А король-то голый!». И каждый день сулил вероятность чудовищного поражения. Вот, например, в соседнем павильоне играют «Холлиз» из Манчестера. Ребята, надо сказать, классные, хотя почти во всем подражают Джону и Полу. О рекламе не думают, и это им в минус. Музыку пишут трое, а значит, группа устойчива, у нее запас прочности даже больше, чем у «Роллингов» и «Бичей»… Что будет дальше? Если не развалятся и не расплюются, то следует ожидать конкуренции. Во всяком случае здесь, в Англии, которая всегда была неравнодушна к поединку между Манчестером и Ливерпулем. Хорошо, что Штатам глубоко плевать на все это. Самый крупный музыкальный рынок был увлечен только ими, единственными, неповторимыми. Пока увлечен. Пока…