Женя Золотов - Исповедь школьника
— Звонил Павел Иванович, — задумчиво сказал отец.
Я опустился на стул.
— И что?
— Что-что? — отец глубокомысленно почесал небритый подбородок. — Спросил, что ты сделал с его сыном? Почему он до сих пор не вернулся домой? Я объяснил ему, что вы решили остаться в кинотеатре до утреннего сеанса.
Я сконфуженно хмыкнул. Непонятно было, шутит он или говорит всерьез, у него всегда так.
— А если честно? — спросил я осторожно.
— Если честно, я сказал ему, что Леонид наверняка пойдет провожать тебя до дома, как он обычно делает, и поэтому задержится. Поблагодарил за то, что он обеспечил моему сыну охрану, и просил не волноваться.
— Отец, спасибо! — Я облегченно вздохнул. — Ты меня прости, ладно? — Я встал и нежно поцеловал отца в колючую щеку.
Он смутился и продолжал нарочито строгим голосом:
— Но все равно, я уверен, твоего друга ждет дома серьезный разговор. Ты знаешь, что отец до сих пор иногда наказывает его ремнем? — Он грозно посмотрел на меня поверх очков. — И правильно, поэтому он вырос таким ответственным, не то что некоторые… Я тоже решил тебя сегодня наказать… — Отец поискал глазами подходящий предмет. — Вот этой сковородкой… если ты не съешь все, что в ней находится. — Он поставил передо мной накрытую полотенцем сковородку, затем подошел к холодильнику, достал нераспечатанную коробку морковного сока, бутылку пива (для себя), взял из буфета два стакана, поставил все это на стол и сел напротив. (Да, видно здорово был недоволен Ленькин отец, если он сам позвонил сюда. Я знал, как Павел Иванович, этот строгий полковник, боится моего отца. Его боялись все, кого я знал, кроме меня, конечно. Все у него на работе это тоже знали и поэтому меня боялись еще больше. Надо было мне Леньку проводить домой, вот что. Ну ладно. Теперь уже ничего не поделаешь). Я повесил пиджак на спинку стула, ослабил узел галстука и медленно стал отрезать кусок хлеба. Весь день я провел между небом и землей и сейчас чувствовал себя, словно я весь состою из взвинченного до предела, зверски голодного воздуха. Но у меня на языке вертелся еще один, беспокоивший меня, вопрос:
— Пап, мы завтра собирались пойти в сад, играть в бадминтон. У нас последний день… — я выжидающе взглянул на отца.
— Так, а причем тут я? — спросил он скучающим голосом.
— Я боюсь, что Павел Иванович не отпустит Леньку, скажет, чтобы он готовился к школе. Он, знаешь, какой противный!
— Знаю, — отец зевнул. — И что я должен сделать? Прикрыть?
— Если ты скажешь, что ты меня отпустил, — пояснил я, — то он отпустит Леньку, понимаешь? Я это знаю точно.
— Насчет Павла Ивановича могу тебе сказать, что у меня завтра выходной, так что он в девять утра проводит совещание. Пусть поработает, ему полезно. Идите в сад, играйте, делайте, что хотите… Но учти, что послезавтра — школа. Так что просьба после десяти быть дома. Ты ешь…
Я облегченно вздохнул, придвигая поближе сковородку. Отец наполнил оба стакана (мой — морковным соком, а свой — пивом), чокнулся со мной, сделал глоток и улыбнулся.
— Эх, распустил я тебя, Женька, вот что… Ну да ладно…
Часть 3
Честно сказать, я так и не смог как следует уснуть в эту ночь. После ужина, во время которого мы с отцом еще успели сыграть в шахматы, после того, как я еще купался (день был очень жаркий и потный) когда, уже в третьем часу ночи я, наконец, лег в постель и выключил оранжевую лампочку ночника над изголовьем, сон не спешил смежить мне веки. Преувеличенными, объемными проплывали, вставали образы минувшего дня. Тени от листьев в свете фонарей на дорожке напоминают клетки шахматной доски, потому что в самих фонарях есть что-то от белых ферзей и королей. А когда свет гаснет — черные выигрывают… Что-то я такое мрачное написал. Качели… Что он сейчас делает? Спит уже. Или нет? Ему, наверное, попало за то, что он так поздно пришел… В чем он спит? Я вспомнил, что Ленька, как и я, закаляется и спит обнаженный, накрываясь только одной простыней. От этих мыслей сладко-болезненная волна пробегала по моему телу. Смутно, сквозь дверь я услышал, как в кабинете отца зазвонил телефон (дверь кабинета, наверное, была приоткрыта), как отец приглушенным голосом говорил с кем-то. Потом, после паузы заговорил уже с кем-то другим по-английски, видимо прикрыв дверь так, что я уже ничего не мог разобрать. Это, я знал, звонят из Америки, у них сейчас день… Совсем обнаглели. Я лежал на спине, закинув руки за голову, то закрывая глаза, то открывая; глядел на два правильных косых прямоугольника света, наискось пересекающих темную поверхность потолка, под определенным углом в точности повторяя форму окна. Было жарко. Я сдвинул простыню в ноги и так лежал в полудреме, то засыпая немного, то снова просыпаясь. Мы договорились на одиннадцать часов, на углу, у ограды, по дороге в яблоневый сад. Было чуть слышно, как тикают большие стенные часы на кухне… Осторожно, на цыпочках я прошел по темному, длинному-длинному коридору, в конце которого маячил еле видный свет и, очень осторожно, прижимая рукою дверь, чтобы не шуметь, вошел в комнату Леонида. Тут стоял голубоватый сумрак, Высокое окно отражалось в полированной поверхности письменного стола с наклонной лампой и такой же точно, как у меня, подставкой для карандашей. Вот здесь он готовит уроки. Скоро этот стол буде завален книжками и тетрадками. Из открытого окна веет теплый, ароматный ветер. Все небо усыпано огромными звездами. Справа, у стены, низкая кушетка, которую можно раздвигать на ночь. Ленька спал на боку, накрывшись до пояса белой простыней. Правая рука была согнута в локте, растрепанная темная голова сместилась к краю подушки. Ветерок из окна чуть шевелил его волосы. Полна тишина… было только слышно ровное Ленькино дыхание. Потом, каким-то образом, я сам стал Ленькой, почувствовал щекой край подушки, лежа на правом боку, телом ощущая прохладные крахмальные складочки белых простыней (такая жаркая летняя ночь!). И еще, с другой стороны сознания, сквозила иная, совсем не ночная, ослепительно-солнечная мысль: ожидание завтрашнего дня, дня игры в яблоневом саду в бадминтон… в одиннадцать, на углу, у дороги в яблоневый сад.
К утру я все-таки забылся. Ранний летний рассвет давно уже бродил по комнате, не зная, что делать, высвечивая постепенно то одни, то другие предметы. Подул сильный ветер — южный, судя по расположению моего окна, кто-то внизу хлопнул дверью, слышался голос просыпающегося транспорта, смешиваясь с шелестом деревьев, дубовым и липовым. Утренний свет проникал сквозь закрытые веки. Все вокруг постепенно наполнялось звуками, порождавшими в моей спящей голове какие-то бесконечные, до неприятного реальные киносериалы. Я смотрел на часы и застывал в ужасе: без трех минут одиннадцать! Значит, я опоздал! И я вскакивал в панике, не попадая, потом попадая ногами, как надо, в брюки, хватал рубашку, ботинки и вылетал за дверь, держа все подмышкой, в зубах, надевая и застегивая прямо на ходу и бежал, сломя голову, с разбегу ударялся ладонями и грудью о чугунную ограду и неожиданно обнаруживал, что забыл взять ракетки для бадминтона… Смотрел на часы — и, оказывалось, что уже полтретьего! И, конечно, Ленька меня не дождался! И я в исступлении выл и стонал, и бил кулаками по бесчувственной чугунной ограде, и шел дождь, и мое лицо было мокрое, и руки, и грудь были мокрыми, и вдруг все прерывалось, я куда-то проваливался… И опять, и опять, до бесконечности… Пока, наконец, изображение не начало рваться, расползаться, как слабая ткань, и сквозь него, как ясное небо проглядывает сквозь рассеивающиеся тучи, стала проявляться реальность. И я обнаружил, что лежу неподвижно в своей постели, на спине, широко раскинув руки, сбросив в сторону одеяло, и совсем оттеснив подушку. И солнце, как на приморском пляже, нестерпимо бьет мне прямо в лицо. Вся комната напоена была ярким светом. Солнечные блики играли на стене, на полу, на полированных дверцах шкафа. Сверкали и переливались разноцветными искрами граненые хрустальные шарики на шнуре выключателя ночника над моим изголовьем. Сна не осталось ни в одном глазу. Я взял со столика возле кровати свои наручные часы — было полвосьмого. За окном неистово шумели деревья. Ничто громко не тикало, никакого будильника рядом не было, значит, я проснулся сам. И впереди еще масса времени.
Я вскочил с постели, как освобожденная часовая пружина и помчался по теплому, как пляжный песок и такому желтому, залитому солнцем, паркету, в ванную, хлопая дверями и едва не опрокидывая с налету калошницу в прихожей. В ванной я отвернул оба крана и сразу наполнил квартиру шумом — вообще, отец утверждал, что весь шум в доме произвожу только я. Что ж, я думаю, что где-то, возможно, он был прав.
Пока я умываюсь, скажу два слова о доме, где живет герой повествования. Городская наша квартира находилась в одном из домов старинной архитектуры, в центре Москвы — в просторном доме, с высокими потолками, принадлежащем раньше одному богатому промышленнику. Отцу эту квартиру дали еще в прежние годы, как профессору. Когда-то, еще до меня, внутри дома делали капитальный ремонт, и сейчас, в смысле центрального отопления и горячей воды, все уже было давно перестроено, но расположение комнат вроде бы осталось то же самое, и лепные фризы по стенам вдоль потолков и на самих потолках — вокруг люстр — во всех комнатах были целы. Высокие окна выходили во двор, где шелестели густые, раскидистые деревья — вековые дубы и липы. Подоконники из серого мрамора, вместе с промежутком между наружными и внутренними рамами, шириною составляли чуть ли ни метр. Летом я любил сидеть там, читать книжку или, например, грызть яблоко. Самая маленькая комната была кабинетом отца. Огромный письменный стол с кучей ящиков, заваленный бумагами; телефон, компьютер, вечно переполненная пепельница и высокая лампа на подставке под мягким шелковым абажуром. Вертящееся кресло; высокое, как кипарис, дерево в горшке. Бесконечные стеллажи книг с пугающими названиями на разных языках, висящий слоями дым. Здесь отец работал, иногда днем, иногда ночью, ставя рядом с собой кофейник на подставке и накуривая так, что дым можно было резать ножом. Другая комната, значительно больше по размеру, была моя. Тут все ясно: кровать, письменный стол, мольберт, шкаф для одежды, телевизор, видеомагнитофон, музыкальный центр, три спортивных тренажера: универсальный силовой, беговая дорожка и скамья для тренировки пресса. Хорошая, светлая комната. Большое окно, яркие, веселые обои. На стенах — мною написанные картины, несколько наивные, но нежные и добрые (море, осень, заснеженный лес). Центральная, проходная комната (точнее, зал) самая большая комната по размеру, выходила на широкий, полукруглый балкон. Стены самой комнаты облицованы были деревянными панелями. Большой диван; глубокие кресла из кожи. Низкий, креслам под стать, широкий журнальный стол из темного дерева с квадратной хрустальной пепельницей посередине, на пару со своим собственным отражением. В солнечный день в них так чудесно переливались блики). Здесь обычно отдыхал отец и, даже спал по ночам — на широком диване — вместо спальни (еще одной комнаты, которая была похожа на отцовский кабинет, и которую я не буду описывать, потому что редко там бываю). Идем дальше… Здесь, в зале, кроме больших, старинных картин (тоже пейзажи, но уже взрослые), кроме телевизора и всего прочего, еще обитало большое, грозное пианино из красного дерева. Полированное, значительно лучшее, чем на даче. Напротив, у другой стены, боком к балкону, стоял высокий трельяж, увеличивая комнату почти вдвое. Будучи совсем ребенком, я нашел в его ящиках засохшую губную помаду. Отцу трельяж, казалось бы, в принципе был не нужен, но он всегда стоял здесь, сколько я себя помнил. Случалось, когда отец читал в зале, расположившись на диване, в то время, как я перед зеркалом одевался или причесывался (в особенности последнее), я ловил на себе его взгляд в зеркальном отражении, особый взгляд. Он смотрел с какой-то особой болезненной нежностью на мою спину, мои ноги, мои волосы, смотрел, как движется моя рука, как я держу гребень… Я всегда это замечал, и в этот день был с ним особенно нежен и ласков. Я видел фотографии моей покойной матери в наших альбомах (хотя отец не любил их показывать): вот она, Женя, Евгения Николаевна Золотова: мои густые светлые волосы, мое узкое лицо, мои темные ресницы, мои глаза. Я вышел точной ее копией, как говорил отец; и с годами, по мере того, как я взрослел, это сходство все более увеличивалось. Она погибла в автокатастрофе, когда на последнем месяце беременности у нее неожиданно начались схватки, и отец, не имея возможности вызвать «Скорую» (они находились тогда на даче, на природе) помчался с ней на машине в ближайшую больницу. Она находилась на заднем сидении, и начала рожать прямо в пути. Отец остановил машину, шел проливной дождь и огромный грузовик, вылетев из-за поворота, не успел затормозить… Мама погибла, и одновременно я появился на свет. В машину сели два человека: муж и жена, и из машины вышли двое: отец и новорожденный сын… Поэтому всю жизнь, несмотря на свою природную сдержанность и ироничность, он все время, казалось, как-то по-особому обо мне тревожился. У нас в Москве было много родственников, но у всех дети были уже взрослые, у некоторых детей уже у самих были дети. Я один был поздним ребенком, самым младшим, и по прямой линии, единственным. И я должен был в будущем (все это знали), стать наследником всей научной и финансовой «империи» моего отца — по бумагам я уже сейчас был его действующим компаньоном, хотя совершенно не понимал, как это происходит. Не могу сказать, чтобы меня это хоть сколько-нибудь не устраивало. Где-то я слышал, что нормально человек может развиваться только в обществе своих сверстников; думаю, что это не так. Во всяком случае, мне лично гораздо больше нравилось (да и кому бы не понравилось?) занимать особое положение среди взрослых в нашей семье, чем подчиняться казарменным порядкам школы (к сожалению, приходилось) и пионерских лагерей. В лагере я был всего-то один раз, и повторять у меня желания не появилось. Зато, правда, когда вернулся, отец еще чуть ли не две недели был в поездке, и я великолепно провел время, катаясь на лодках в парке, купаясь, читая книжки — и даже не истратил всех денег, что он мне оставил. Бабушка считала, что я в лагере, а в лагере думали, что я поехал на дачу к бабушке (мобильных телефонов тогда еще было мало, и не у всех они были). Только один отец, видно, догадался, как может получиться в действительности, и на всякий случай оставил мне все необходимое, и даже больше. Он любил делать мне подарки, по всякому поводу и без повода, причем всегда по возможности незаметно, как бы невзначай, стараясь избежать бурных проявлений моей благодарности, и смущенно иронизировать, если ему это все-таки не удавалось. В тот год, когда мне исполнилось шестнадцать, отцу минуло пятьдесят три.