Григорий Свирский - Люба – Любовь… или нескончаемый «Норд-Ост»
– Это любимые стихи моей семьи…
– Руки в лоток и – прекратить разговоры! – снова и снова кричит дежурная сестра.
Как всегда, дверь захлопывается бесшумно, вызывая холодящее душу ощущение, что надзор за тобой ниоткуда появляется и никуда не пропадает. Ты под надзором – всегда. Мой мир опять замкнулся в грязно выбеленных больничных стенах. Руки, похожие на жабьи лапы, спрятаны в прозрачном растворе, и от боли я забываю, что всего лишь сутки назад был университет, курсовая и обещанная пятерка. Свет нещадно режет глаза, распухшие веки закрываются, и мной овладевает бредовое, горячечное состояние, в котором все сильнее и громче звучат слова Тони: «Любимые стихи моей семьи…» Сквозь колюче-разъедающую боль я вижу лицо мамы – самое доброе и самое прекрасное лицо на свете:
– Мама! – беззвучно зову я.– Мне больно! Ну, где же ты?!
Я вижу ее комнату, полную мягкого света и покоя. Распятье, книги, картины…. Темные, вишневые глаза мамы в кольце серебряных волос наполняются тревожным блеском, и она идет ко мне с другого конца земли.
Но никого нет. Кажется, у меня жар. Мой отец, весельчак и оптимист, говорит мне, что все это не так страшно. Он стоит за своим дирижерским пультом, но оркестр молчит. Потом он берет в руки скрипку, и смычок беззвучно скользит по струнам. «Это температура», объясняет отец, и его синие глаза становятся серыми, отрешенными от всего на свете…
– Это катастрофа! – кричит Сергей. – Кожа для женщины – основа ее бытия… Он ходит по комнате, заваленной моими фотографиями, курит одну сигарету за другой, проклиная университет, который изуродовал его жену, и проклятую власть, сгубившую здоровье его отца. От злости его сросшиеся колючие брови почти закрывают глаза, но, как только я подхожу к нему, он берет меня на руки и мы долго кружимся по комнате. – У тебя не кожа, а шелк – улыбается он.
– Нет! – кричу, возвращаясь из беспамятства. Я готова вытерпеть любую боль, только бы не было шрамов. Почему меня не лечат?! Раствор в лотке кажется горячим…
А Коля, где он? Ведь днем Коля узнал от профпатолога, что я у Обуха. Значит, он успокоил маму – свою любимую тетку и отругал идиота Пшежевского. Проклятый поляк! Нет, поляки его никогда не признают своим. Они еще большие националисты, чем наши дурачки. Для них он пшенклятый русский. Поляк – не поляк, что это со мной?! Как «Пше», наверное, испугался, узнав, что я двоюродная сестра Коли, «Платэ-младшего», как называют его в университете.
У Коли умное светское лицо, обворожительная улыбка. Она скрывает его холодную расчетливость. С помощью этой своей улыбочки он обходит все острые углы околонаучных интриг. Надпись на стене его профессорского кабинета гласит «Nothing is impossible». («Нет ничего невозможного» ). Он – первый член партии в нашей семье, и, как раз сейчас, баллотируется в членкорры академии, где дяде Фреду нет места, а Коле – пожалуйста!
Он сейчас по уши в заседаниях. Защиты, банкеты… Может быть, он забыл позвонить маме? Наверное…
Уже вечер. Никого. Но ведь есть еще дядя Фред. Он то не мог забыть. Дядя Фред – удивительная сосредоточенность в сочетании с чисто гальским темпераментом. Неуправляемый ГАВРОШ, как называет его жена… Нет, он не мог забыть!, Как жаль, что утром он был на ученом совете.
Один день, а про меня уже все забыли. Как будто вечность прошла с тех пор, когда я делала эту мерзкую курсовую. Как угодила я в эту дьявольскую карусель?! В какой страшный мир уносит меня все дальше и дальше?!
БОЛЬНИЦА, КАК ТЮРЬМА – ТОЛПА ВРАЧЕЙ, НО НИКТО НЕ ЛЕЧИТ. Насмерть запуганные больные… Эта Лукерья вчера просто разнервничалась, на сумасшедшую она вовсе не похожа. «Молчите! Молчите, если хотите остаться в живых!», – звучит в ушах. Откуда в гражданской больнице столько военных и почему они больных лупят по физиономиям. Почему до сих пор не дали обезболивающих? И не лечат толком. Целые сутки пристают… с распиской…
Страшно, в сердце ноющее чувство неотвратимой беды… Надо отcюда выбираться. Но… как?
Я судорожно пытаюсь хоть что-то придумать и гоню ощущение своей полной беспомощности… Снова и снова возвращаются ко мне непостижимо болезненные, почему-то так испугавшие меня строки: «ЗАКОН САМОДЕРЖАВИЯ ТАКОВ, ЧЕМ ЦАРЬ ДОБРЕЙ, ТЕМ БОЛЬШЕ ЛЬЕТСЯ КРОВИ…»
Откуда возникло у меня это дикое непроглядное чувство загнанности, одиночества, страха, что уже никто никогда не пробьется в мою жизнь?.. Нет-нет, я не одна, мне помогут. В этой адской, раздирающей тело и мозг боли я перебираю в памяти своих друзей, цепляясь за их имена, как утопающий за соломинку.
С Оксаной Бойчук мы дружим с первого курса. Оксанкин отец – генерал химических войск, Герой Советского союза. А сколько друзей у сережкиного отца?! Самый близкий – адмирал Воронцов, бывший начальник морской разведки, живет в нашем доме. Ему… только снять телефонную трубку. Нет, тут нужны химики. Кузнецов Владимир Филиппович, генерал из Академии противохимической защиты. Его жена дружит с мой матерью…
То дергаясь, то извиваясь от боли, продолжаю тешить себя мыслью, что где-то совсем рядом есть люди, готовые мне помочь. Профессора химии, даже академики. Правда, академики все …штатские, но – академики же! Наших знакомых хватит на полк солдат. И нужен-то сущий пустяк – перевести меня в хорошую больницу. Достаточно одному из них пошевелить пальцем…
И снова как холодом пронизало: «…ЧЕМ ЦАРЬ ДОБРЕЙ, ТЕМ БОЛЬШЕ ЛЬЕТСЯ КРОВИ…»
Тоня, – зову я жалобно,– строчка стихов о царе, которую любит твоя семья, – чья? Кто автор?
– Автор – самый мудрый поэт во всей русской литературе. Максимилиан Волошин… Как? Даже имени не слыхали? Вот те раз! Русскую историю надо было изучать не по краткому курсу, даже не по Соловьву и Ключевскому, а по Максимилиану мудрому.
– Мудрому, говоришь? Напомни, пожалуйста, самые мудрые строки нашей истории, чтоб даже боль унялась…
Тоню упрашивать не надо. Она привстала на койке, и поморщась от боли, начала вполголоса, чтоб служба не влезла со своим криком:
«Расплясались, разгулялись бесы
По России вдоль и поперек,
Рвет и кружит снежные завесы
Выстуженный Северовосток…
В этом ветре – гнев веков свинцовых,
Русь Малют, Иванов, Годуновых…
Быль царей и явь большевиков…
Что менялось? Знаки и возглавья?
Тот же ураган на всех путях:
В комиссарах – дух самодержавья,
Взрывы революции – в царях.»
– Здорово, Тонечка, мощно, но боль моя не исчезла… От высокой человечности мудреца не ослабла…
– Продолжать, Люба? Максимилиан Волошин спасал в своем коктебельском доме всех. Красных – от белой контразведки. Белых – от красных… И вот как это вылилось в его стихи:
«И здесь, и там звучит все тот же глас.
“Кто не за нас – тот против нас”.
А я стою один меж ними
В ревущем пламени и дыме
И всеми силами своими
Молюсь за тех и за других…!»
– Тоня, – чуть приподняла Люба голову. – Вы живете поэзией. Почему вы пошли в химию, а не на филологический факультет.
– Я туда и собиралась. На филологию. Мои дед и бабка после Октября иронически величались «шкрабами» (школьными работниками), отец и мать – замученные тетрадками учителя литературы и русского языка. Да, по правде, и нищетой тоже. Они всю жизнь мечтали купить для дочери рояль. В конце-концов, учительских денег хватило только на флейту-пиккало, найденную «по случаю». Года три я наводняла дом нотными тетрадками, тоненько высвистывая этюды Черни, наброски Лалло и «турецкий марш». Но душа моя лежала к другому. Родители на свои гроши собрали библиотеку почти как в Ленинке. 92 тома Льва Толстого. Вся русская литература – от неистового протопопа Аввакума до Василия Гроссмана, и официального, и запрещенного, которого чтили как мыслителя и пророка. Читала запоем. Не ходила на танцульки, и мама предвещала, что я останусь старой девой, что мне никогда не грозило. Умных мальчишек любила, да и они меня, признаться…. Словом, собиралась итти путем своих замечательных бессеребряников-родителей.. Другого не мыслила и моя любимая учительницы литературы Злата Борисовна Шапиро, читавшая в классе Лермонтова «Печально я гляжу на наше поколенье!» со слезами на глазах.
И вот как-то она спросила нас, читали ли мы ужасный пасквиль на достойных людей, написанный забытым советским писателем.. Как-то она просила на сию писанину взглянуть. Не хочу называть фамилии пакостника-сталиниста. В ней что-то петушиное, от кочета.
Я удивилась: – Злата Борисовна, зачем захламлять наши головы бездарным бредом.
Она ответила очень серьезно: – Врага надо знать!
Кто-то донес. И Злату Борисовну не просто уволили. Уволили с черным билетом. Без права когда-либо преподавать в советской школе. Лишили куска хлеба.