Джон Ирвинг - Четвертая рука
Смущало ее и то невероятное количество съестного, которое доктор закупал каждую третью пятницу, и каждый третий понедельник без каких бы то ни было объяснений требовал выбросить на помойку. Утром в понедельник он просто выставлял еду на кухонный стол — нетронутого цыпленка, целый кусок ветчины, кучу фруктов и овощей, подтаявшее мороженое — и прилагал напечатанную на принтере записку: «Прошу выбросить».
«А что, если эти поступки как-то связаны с его отвращением к собачьему дерьму? — говорила себе простодушная Ирма. — Что, если удоктора нечто вроде фобии ко всем отбросам вообще?» Откуда ей было знать, в чем там дело. Ведь доктор даже на утреннюю или вечернюю пробежку выходил с клюшкой для лакросса — причем «взрослой» клюшкой, держа ее перед собой так, словно ловил мяч.
Вообще в доме доктора имелось великое множество клюшек для лакросса. Помимо детской клюшки Руди, больше похожей на игрушечную, там можно было найти десятки разнообразных клюшек — от старых и сломанных до почти новых Была там даже видавшая виды деревянная клюшка времен учебы доктора в Дирфилде. Эту клюшку-пращу, покрытую коркой застарелой грязи, с узлами оборванных и связанных вручную сыромятных ремешков, доктор неоднократно обматывал клейкой лентой, и теперь она выглядела сущим инвалидом. Но в умелых руках Заяца старая клюшка точно оживала, наливалась силой и вспоминала бурную молодость, когда ее хозяин, неврастеничный и худосочный хирург, славился как отличный центровой.
Доктор бежал вдоль реки с клюшкой на изготовку, и немало кембриджских гребцов пострадало от собачьих какашек, со свистом перелетавших через корму. А бывший ученик доктора Заяца, рулевой гарвардской гоночной восьмерки, уверял, что не успей он вовремя пригнуться, снаряд угодил бы ему прямо в голову.
Доктор Заяц, впрочем, отрицал, что целился в рулевого. Он был одержим одним желанием: как можно лучше очистить Мемориал-драйв от бесчисленных собачьих «кучек». Экскременты он ловко подхватывал на бегу своей клюшкой и отправлял в реку. Но его бывший студент — который по-прежнему занимался греблей — с тех пор весьма внимательно следил за «тощим придурком, свихнувшимся на собачьем дерьме»; да и многие другие гребцы готовы были поклясться, что Заяц открывает прицельный огонь.
Достоверно известно, что Заяц, играя за команду Дирфилда, однажды забил два решающих гола непобедимой до той поры команде Андовера и дважды умудрился забить по три гола подряд знаменитой команде Эксетера. (Если товарищи по команде не могли вспомнить доктора, то противники не могли забыть. Вратарь «Эксетера» отозвался о нем лаконически: «Черта с два угадаешь, куда эта сволочь пробьет».)
По свидетельству сотрудников клиники «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры», доктор не раз говорил: «Какая глупость, двигаясь вперед, смотреть назад», ясно выражая свое презрение к гребцам. Ну, так что ж? Все великие люди были не без странностей.
Дом на Браттл-стрит полнился птичьими трелями, точно лесистая долина. Эркерные окна столовой доктор крест-накрест перечеркнул черной краской, чтобы птицы не разбились о стекло. Эти черные кресты на окнах придавали жилищу Заяца довольно унылый вид: казалось, дом постоянно громят. Даже на кухне стояла птичья клетка; в ней жил крошечный крапивник со сломанным крылом, а до него — свиристель, сломавшая шейку. Все эти бесчисленные клетки и умершие птички лишь умножали печали бедной Ирмы.
Ей приходилось без конца подметать птичий корм, рассыпанный перед клетками и хрустевший под ногами. Вздумай грабители проникнуть в дом доктора Заяца, их услышали бы на первом шагу. А вот Руди птичек любил, и если мать маленького «недокормыша» упорно отказывалась купить ему какую-нибудь зверюшку или птичку, то доктор Заяц готов был и сам поселиться в птичьей клетке, если б знал, что это порадует малыша или сможет возбудить у него хоть малейший аппетит.
Коварная Хилдред, упорно стремившаяся насолить бывшему мужу, не ограничилась тем, что свела его общение с сыном до одного раза в месяц. Надеясь отравить то недолгое время — два дня и три ночи, что они проводили вместе, Хилдред раздобыла Руди собаку.
— Будешь держать ее у отца! — заявила она шестилетнему сыну. — У нас она оставаться не может.
Собаку, явно взятую из приюта, почему-то называли «помесью Лабрадора». «Может быть, из-за черного окраса?» — недоумевал Заяц. Это была стерилизованная сука примерно двух лет с нервно-трусливым взглядом; ее приземистое и довольно мощное тело оказалось куда более неуклюжим, чем у настоящих лабрадоров; отвисшей верхней губой она больше напоминала гончую. Ее лоб, скорее коричневый, чем черный, был весь испещрен морщинами, словно она постоянно хмурилась. Собака ходила, вечно уткнувшись носом в землю и частенько наступая на собственные, весьма длинные уши; при этом ее крепкий длинный хвост подергивался, как у пойнтера. (Хилдред, собственно, и взяла ее в тайной надежде, что в этой дворняге проснутся охотничьи инстинкты и она станет охотиться на докторовых птиц.)
— Медею убьют, если мы не возьмем ее, папа, — торжественно объявил Руди.
— Ах, так она еще и Медея! — невпопад откликнулся Заяц.
Говоря языком ветеринаров, Медея страдала «пищевой неразборчивостью»: грызла палки и башмаки, жевала бумагу, глотала металлические и пластмассовые предметы, не брезгуя также теннисными мячами, детскими игрушками и собственными фекалиями. (Между прочим, лабрадоры и впрямь едят что попало.) Видимо, чрезмерное пристрастие к собачьему дерьму, причем не только своему собственному, и вынудило бывших хозяев Медеи отдать ее в приют.
Хилдред превзошла самое себя, отыскав среди приютских собак эту обреченную псину; от повадок Медеи, полагала она, ее бывший муж окончательно спятит. Имя знаменитой колдуньи, убившей своих детей, подходило прожорливой дворняге как нельзя лучше: будь у нее щенки, она бы их тоже сожрала!
К величайшему ужасу Хилдред, доктор Заяц собаку полюбил Медея выискивала собачье дерьмо с тем же усердием, что и сам Заяц, — поистине родственные души! А у Руди наконец появился друг, теперь ему было с кем поиграть и он куда охотнее отправлялся на побывку к отцу.
Возможно, доктор Никлас М.3аяц и был крупнейшим специалистом по хирургии верхних конечностей, но прежде всего он был разведенным отцом. Ирма не могла не видеть, как он тоскует по сыну, и для нее все началось именно с жалости — ее терзания и ее победа. Она и сама выросла без отца: он ушел из семьи еще до ее рождения и ни разу не выразил желания видеть ни одну из своих дочерей.
Как-то утром в понедельник, когда Руди уже отвезли к матери, Ирма, как всегда, начала уборку с комнаты мальчика. В течение тех трех недель, что отделяли одно свидание отца с сыном от другого, в комнате Руди царили чистота и порядок, как в храме, впрочем, для доктора Заяца это и был храм, и он частенько забредал туда и сидел, молитвенно сложив руки. Угрюмую собаку, впрочем, тоже тянуло в комнату Руди. Она, похоже, скучала по мальчику не меньше, чем его отец.
Тем утром, однако, Ирма немало удивилась, обнаружив доктора Заяца спящим в кроватке Руди. Доктор спал нагим, длинные ноги его свисали с кровати, а простыню и одеяло он с себя скинул; для тепла ему, видимо, было вполне достаточно горячего тела шестидесятифунтовой собаки, сопевшей у него под боком. Медея тесно прижалась к груди знаменитого хирурга, уткнувшись мордой ему в шею, а лапой обнимая его голое плечо.
Ирма так и застыла, уставившись на них Никогда прежде у нее не было возможности без помех рассмотреть абсолютно голого мужчину. Бывшего центрового скорее озадачивало, чем оскорбляло невнимание женщин к его изумительному телосложению настоящего атлета; внешне он был вполне привлекателен, хотя изрядная сдвинутость так же бросалась в глаза, как и чрезмерная худоба. (И то и другое было не так заметно, когда доктор Заяц спал.)
Одержимый идеями трансплантации, этот прекрасный хирург служил для своих коллег постоянным предметом как зависти, так и насмешек. Говорили, что каждый день и в любую погоду он бегает как заведенный; что он практически ничего не ест, что у него полон дом птиц; что в последнее время его интересует только проблема «диетической неразборчивости» у собак, ибо этим страдает его невротичная сука Медея. А теперь еще помешался на своем сыне, которого практически не видит. Но Ирма разом отринула это. Перед ней был пример всепоглощающей беззаветной любви, исполненной самоотречения и героизма, и эту любовь разделяла с доктором его собака. (Чувствуя, как смягчается ее душа, Ирма прониклась симпатией и к Медее.)
Ирма до сих пор никогда не встречалась с Руди, по выходным она не работала. Она представляла себе мальчика только по фотографиям, которых в доме после каждого посещения Руди становилось все больше. Она, правда, и раньше замечала, что доктор входит в комнату сына как в святилище, но все же к столь трогательному проявлению отцовских чувств готова не была. Ее до глубины души потрясло это зрелище — доктор и собака, спящие в детской кроватке, тесно прижавшись друг к другу. Ах, подумала Ирма, вот это любовь!