Николай Псурцев - Тотальное превосходство
Быть подобным мечтает каждый. Желает. Мучается, страдает, болеет, умирает от осознания, что в действительности он совсем не такой. Самое великое страдание в мире — это страдание от осознания того, что ты не святой, сказал однажды Бернанос — значительный человек, но не святой… Осознание того, что ты не лучший, говорю я, то есть не самый красивый, не самый сексуальный, не самый гениальный, не самый умный, не самый остроумный, не самый сильный, не самый здоровый, в конце концов вынуждает, заставляет тебя, то есть человека, всякого, страдать еще изощренней, мучиться еще болезненней и умирать еще скоропостижней. Вот оно как! Вот так!
И я не такой, и я тоже! Я все вру себе. Я фантазирую. Я мастурбирую с помощью воображения и некоего имеющегося у меня знания. И потому я тоже страдаю, мучаюсь и болею. Но, слава Господу, пока еще не умираю…
Это такой восторг — знать, что ты можешь умереть в любую секунду! Это такая тоска — понимать, что тебе нипочем и ни за что не удастся существовать в этом мире вечно…
Мой страх сегодня опять заделался, хитрый сукин сын, моим закадычным другом…
Он с того самого момента, как снова из жестокого и непримиримого врага-чудовища превратился в славного, доброго и преданного приятеля, то и дело обнимал меня, целовал, клялся в самозабвенной любви и кокетливо, и капризно требовал заняться с ним любовью — не откладывая и без проволочек.
Сколько раз в своей жизни я пытался убить его… Сколько раз я безоглядно и одержимо собирал о нем информацию и так же безоглядно и одержимо, но с отличительной аккуратностью тем не менее и вдумчивым прилежанием разрабатывал самые отчаянные и рискованные планы по его уничтожению. Но тщетно. Он, гнида, тварь, падла, говно, обоссанный стручок, тухлый кариес, прокисшая менструация, каким-то непонятным пока мне еще образом, по не установленным пока еще мною каналам всякий раз узнавал о моих замыслах и проектах и столько же раз затем квалифицированно и легко разрушал их, и замыслы и проекты, со злостным цинизмом и особой жестокостью… Но дружить со мной не отказывался… Все-таки он, по-видимому, немножко боялся меня — страх. Предложение дружбы — это, между прочим, первый признак надвигающегося поражения… Это так… Мне кажется… Я предполагаю…
Колочу коленями по дверям. До вмятин на строгом и закаленном металле. Колени дребезжат, как медные оркестровые тарелки. Только глуше. Только жалобней. Вгрызаюсь в стекло. Пережеванное в пыль, смешанное со слюной, дымящееся, оно течет по моим губам, по моему подбородку…
Взбесившийся член рвет мои джинсы. Я слышу его крик. Я чувствую его стоны. Он любит. Он парит… «Хаммер» как сексуальный партнер… Меня всегда возбуждала новизна. Новизна непредсказуема, а потому рискованна, то есть опасна — для всех, кто вокруг, и для меня самого конечно же тоже… Если «хаммер» не кончит нынче вместе со мной, я развалю его, я раздавлю его. Когда-нибудь… Тогда, когда буду сильней. А такое случится, я знаю.
Автомобили, которые рядом, и которые дальше, и впереди, и сзади, и с обеих сторон от меня, то с правой, то с левой — в зависимости от того, каким боком я к ним поворачиваюсь, — живые, работая, газо-бензино-дизельноносные и масло- человеконаполненные, покидают меня один за другим, десятками, сотнями, тысячами, только автомашины полюбивших друг друга мужчины и женщины остаются на месте и «хаммер», проклятый «хаммер», самый совершенный в мире, самый сексуальный во всей Вселенной «хаммер», нежный «хаммер», грубый «хаммер», благородный «хаммер» и чудовищно свирепый «хаммер», единственный, единственный, единственный, по-прежнему продолжает меня дразнить — он так и не шелохнулся еще ни разу с тех пор, как я воткнулся в него бампером своего недорогого японского автомобиля…
Под ночью стою и внутри нее. В самой ее середине. Ночь сегодня начинает свой отсчет от меня. Начало тьмы ее положил совсем недавно именно я — в тот самый миг, когда придумал своего Старика… Прыгал вечер, я помню. Свет еще подмигивал азартно каждому, кого освещал… Придумал Старика… Хотя и полагал, что придумал все-таки что-то другое.
Молочу бедрами, как огромным, беспокойным, но мягким и миролюбивым вместе с тем молотом, по дверцам любимого «хаммера», мну его, «хаммера», бесстрастно-равнодушно неподатливого, в мокрых и робких объятиях. Собираюсь открыть ему свое имя, и свое сердце, и свой член заодно, и свой зад, и свой рот, и свои глаза, и свои уши, и свои планы, и свои тайны. И не буду потом ждать ответа. И не стану затем, уже после, изводя себя и терзаясь, требовать от него взаимности. Я — Художник и обязан потому, исходя из этого, требовать взаимности и ответов в том числе, разумеется, только лишь от себя самого — лично.
Он отозвался! Он откликнулся! Он примкнул меня к себе и расплющил в бешеном поцелуе мои губы, прилепил к себе мои бедра, приклеил липким, будоражащим, возбуждающим, воспламеняющим соком к своим доспехам мои руки. Совсем скоро уже — это так удивительно — я взберусь на самую прекрасную в мире вершину… Вот, вот, я наполняюсь уже — до краев, до отказа, толчками, толчками — истомой и негой, восторгом, бесстрашием, смертью…
Я ошибся! Я ошибся! Все оказалось вовсе даже не так…
Кто-то, некто, неизвестные, двое, трое, трое все-таки, мужчины, не женщины, не дети, не детсадовцы и не груднички, мужчины, мужчины защемили мне сначала голову между своими чугунными руками и славными гладкими хаммеровскими боками, сзади, с боков, с одного и другого — потели, сопели, пыхтели — а затем еще вслед прибили коленями и кулаками и мои бедра к недоброму автомобилю.
Они орали мне в уши, мужчины, не женщины, не груднички. Перепонки мои трепетали от ужаса и бились длинно-колокольно о мой нежный и взволнованный мозг — больно. Я морщился — жалко, но терпел — пока. Мужчины орали — один за другим, а иной раз и все вместе, и все одновременно:
— Уе…й, на х…, б…, на х…! Ты кто, б…?! Ты че, на х…? Сука, твою мать! Едешь тут, б…, на х…, никого, мать твою, не трогаешь, б…, на х…, а тут на тебе, на х…, какой-то, на х…, п…р, на х…, стоит, твою мать, сука, на х…, и ему хоть бы х…, б…, на х…, сука!
— Ты смотри, б…, он тачку, на х…, е…т! Ты смотри, б…, он больной, б…, таких давить надо, б…, таких глушить надо, на х…! Вот так, б…! Ты понял, на х…?! Ты понял?!
— Невозможно себе представить и трудно даже себе вообразить, как же много все-таки необразованных, неграмотных, невежественных, неумных и, я бы даже не побоялся этого слова, просто-напросто глупых людей встречается еще на московских и подмосковных дорогах, как равно, если уж быть до конца откровенным, и на всех других бескрайних дорогах, коими так печально славится наша великая и необъятная Родина… И что с ними, такими-сякими, делать, так никто еще, собственно, за всю историю нашего грозного и непобедимого — никем, и никогда, и нипочем — я горжусь своей страной, горжусь, горжусь! — государства так никто ума, к нескончаемому нашему несчастью, и не приложил, ни своего, как выясняется, и ни чужого… Я полагаю так — я полагаю, что их, то есть тех самых пресловутых нахальных безобразников и, я бы даже сказал грубее, этих наглых и безответственных шалунов на самом-то деле требуется обыкновенно отлавливать и тотчас же отрезать им все, что от них можно отрезать, все, все, без исключения, на х…, б…, твою мать, е…й пупок, м… жопа, в п…, е…й рот, на х…, е…я сука, обоссанная п…а, м…ла, б…!
Били, били — не добили. Я тоже не слаб, хотя пока и не крут. Не могу еще, хоть и имею на то намерение, не задумываться о следующем миге и не предполагать, что он может оказаться (получиться) гораздо хуже, чем миг предыдущий, — вплоть до увечья, вплоть до безумия, вплоть до бесславного (что печальнее всего) умирания.
Однако сегодня и сейчас, вот теперь, вот теперь, я отметил-заметил, без гордости и не радуясь, просто принимая (только и всего) произошедшее, что догадка о том, что следующее мгновение может оказаться (получиться) последним моим мгновением — в жизни как таковой вообще или в жизни относительно здоровой в частности, не уготовила для меня расстройства восприятия, подавления энергии или торможения желания действовать, я взял эту догадку как нечто само собой разумеющееся — как дождь, например, как снег, как преждевременное семяизвержение, как падающую звезду.
— Послушай, послушай, — задыхаясь, прерываясь, проглатывая дождь и запивая его слюной, сказал я тому мужику, который суетился от меня слева, — не я же виноват, твою мать, не я, не я, б…, на х…, что твоя жена е…я с твоим сыном и с твоей дочерью, на х…, иногда порознь, а иногда и одновременно. Она молодая, недое…я — ей хочется… Ей всего тридцать пять, или тридцать шесть, или тридцать семь, верно? А сынку твоему, кажется, четырнадцать или пятнадцать, и доченьке столько же. Она, твоя жена, мать ее, на х…, принуждала твоих бедных и славных детишек, на х…, к этому уже с детства. Ты поговори с ними, с зернышками своими, с кровинушками родненькими, б…, на х… поговори, б…, на х…, они много чего интересного тебе расскажут. Как она мочилась на них, например, б…, на х…, когда они были совсем еще крохотными, б…, на х…, и говорила им при этом, что мама их лечит вот так, на х…, что мама их моет вот так, на х… Как жену-то твою зовут, забыл? Нина, Тоня? Кажется, Аня…