Геннадий Головин - День рождения покойника
Василий… ну, о Василии и говорить нечего… И — Алина — как сияющая девочка-толстушечка, с обручальным колечком на пальчике, в свеженьком парманентике, вся такая наскрозь счастливая! — воплощение, можно сказать, тихой и нежной покорности судьбе, которую она взяла за рога…
Вообще надо сказать, что Василий жил в Бугаевске довольно активной культурно-массовой жизнью. За время своего пребывания здесь он четырежды посмотрел с Алиной «Рыдание большой любви» (неумолимо засыпая на середине первой серии); дважды посетил Зеленый театр: один раз заблудившись, а второй раз — чтобы показать салагам из «Ай-люли», как надо бацать цыганочку; прочел околомагазинному люду пяток лекций-воспоминаний о том о сем; заглянул в книжный ларек, где в предвиденье принципиально новой жизни спер по случаю книгу-пособие по паркетному делу; купил Алине мешок картошки, но — главное! — отпустил бороду и обрился наголо.
Поскольку из всего перечисленного именно последние деяния имели для Василия довольно катастрофические последствия, мы расскажем об этом подробнее…
Однажды утром Василий, по обыкновению, проснулся. Проснулся и, по обыкновению, пошел в город. Ничего не предвещало.
Там, возле магазина, у Василия, конечно, завелись кое-какие знакомцы, но компании, честно сказать, в высоком значении этого слова, увы, не складывалось.
Во-первых, конечно, потому, что бугаевцы оказались чересчур уж тугодумное и на разговор угрюмое племя, а во-вторых, очиститель лазурный был настолько чудесно дешев, что никакого финансового смысла сбиваться в коллектив люди не видели: каждый отравлялся в одиночку, хотя и поблизости друг от друга.
И все же каждое утро около магазина Васю Пепеляева с нетерпением и горячей любовью ждали.
Местные собаки ежеутреннюю встречу с чужестранцем Васей уже почитали, судя по всему, за непременный пункт своей программы жизни. Часам к десяти они уже чинно сидели возле магазина — фронтом к улице, на которой Пепеляев должен был появиться, — и, блюдя верность ему, ни в какие сношения с посторонними не вступали.
Он кормил их вафлями. Теми, которые в олифе. Собаки были довольны. Премного благодарна оставалась и Липа-продавщица, списавшая два ящика этой отравы еще месяц назад.
Собак было пятеро. Агдам, Вермут, Рубин, Кавказ и предводительница их — Елизарыч, тоже сука с усами.
От вафель они с непривычки икали. Но, закончив трапезу, благодарно и дружно провожали кормильца до спуска к причалу, куда после магазина всенепременно направлялся Василий. С преданной слезой во взоре смотрели ему вслед, мотая хвостами, а потом вдруг — как по команде — враз куда-то пропадали по неотложным своим быстротекущим делам.
На причале было безлюдно. Да и мудрено ли: Шепеньга, будто где-то в верховьях перекрыли вентиль, мелела с каждым днем все стремительнее и бесстыднее.
«Теодор Лифшиц» по всем расчетам Пепеляева уже давно сидел на мели где-нибудь в двадцати морских верстах ниже по течению.
Незачем кривить — Василий никак не переживал за свою родную самоходную баржу и за свой, не менее родной, коллектив. И уж конечно же! — никаких нехороших предчувствий в душе не имел… Но — странное дело — каждый раз, когда сидел он на опустелом причале, что-то этакое посещало его. Чувство вины не вины, тоски не тоски… — черт знает, хандры какой-то, в общем-то приятной, одолевало его тут.
Он, можно подозревать, за ней-то, за хандрой-меланхолией, являлся сюда ежеутренне. Этакий грустный, как на вокзале, о чем-то возвышенном размышляющий, он, без сомнения, был странен себе. Но не без приятности.
Вот и в то утро, когда ничего, казалось, не предвещало, посидел с полчасика на кнехте, поплевывая в гудронно-черную жижу у причала, поразмышлял маленько о том, о сем и обо всем вообще. Ну, может, чуть подольше посидел. Ну, может, чуть побольше поразмышлял. Ну, может, чуть более кучерявый протуберанец возрос в тот момент на солнце и потому чуть язвительнее припекло тыковку-его-маковку…
Короче — врубился Василий черт-те через сколько времени и черт-те где! И это — в Бугаевске, который он уже на второй день знал, как собственную ширинку!
…Лежит под забором — ей-богу, даже перед бугаевцами совестно! — прямо-таки персонаж с агитплаката великобабашкинского общества трезвости: «Алкоголик? Калёным коленом — вон!!»
Одна ноздря в песке дышит, из другой — аленький цветочек торчит. То ли сам возрос от мерзкого пьянства, то ли детишки украсили.
В одном кармане, слава богу, пузырек не разбитый. Зато в другом — пригоршня ржавых гвоздей.
В волосах — репьи, коровий навоз, ну это ладно… Так ведь на голове и еще кое-что, совсем уж несуразное — веночек из колючей проволоки!
И — полнейший мрак позади! Что вытворял? Где концертировал?
Если веночек, то вполне возможно, что по Шепеньге, как по суху, гулял. Или — возле магазина на потребу алконавтам воду в портвейн обращал. (Но это — вряд ли, морда вроде бы не бита…)
Еще, может, цианистый калий на спор ложками жрал. (Жульнический, конечно, номер. Никто же не проверяет, цианистый калий у тебя в банке или просто негашеная известь.)
А то, вполне возможно, его после причала опять в «Свежий воздух» носило? Может, опять там колобродил? Чудесные исцеления… магнетические превращения палочек Коха в витамин ВВ1 с помощью флюорографии и очковтирания… изгнание чахоточного беса-вируса из грудей молодых туберкулезниц методом рукоположения… Черт знает какие постыдные, а может, и преступные дрова наломал он за период своей черной отключки!!!
И по обыкновению, очень стыдно ему сделалось.
Аленький цветок с отвращением из ноздри вырвал и, понюхав, отшвырнул прочь.
Пригоршней гвоздей (к тому же еще и гнутых) в прохожего петуха запустил.
Терновый ржавый свой венец близсидящему мальчику-сопляку кинул, сказав строго:
— Носи! И даже в бане не сымай!
Мальчик сидел в луже — то есть в бывшей луже — и старательно, хоть и машинально, посыпал себя по плечам пылью, зачарованно глядя на Пепеляева многодумными анилиново-синими очами.
Венок он проворно подобрал, на белесую голову нахлобучил. Снова принялся обсыпать себя пылью, наблюдая, как Василий извлекает из кармана синий пузырек, как осторожно, словно взрыватель, отвинчивает пробку…
— Цветок это ты мне в ноздрю удумал? — спросил Пепеляев, на глазах веселея.
— Не-а… — громко прошептал мальчик, — это — Колька.
— А тебя как звать?
— Колька.
— Цветок мне в нос засунул Колька… — раздумчиво проговорил Василий. — Тебя звать Колька. Следоват, что?
— Это другой Колька! — торопливо уточнил мальчик.
— Ага. Другой. Какой-такой другой? Проверим. Как твоего отца зовут?
— Колька, — удрученно сказал мальчик.
— Ага. Ты стало быть, Николай Николаевич. А у того Кольки как отца зовут?
— Колька.
— Ага. Стало быть, тоже — Николай Николаевич. И что же выходит, граждане судьи? Цветок мне в нос засунул Николай Николаевич. Тебя звать Николай Николаевич. Следоват, что?
— Это другой Николай Николаевич, — прошептал мальчик, и слеза засветилась в его глазу.
— Ага. Какой-такой другой? Проверим. Как твою мать зовут?
— Пилять.
Пепеляев поперхнулся.
— Это кто ж ее так называет?
— Батя.
— Ну а у того Кольки как мать называют?
— Тоже Пилять, — убито признался мальчик и заплакал под давлением неопровержимых улик.
Пепеляев зевнул.
— Устал я с тобой разбираться, батя. Это — Бугаевск?
— Бугаевск, — все еще плача, горько ответил мальчик.
— Ты не реви. Я тебя, считай, простил. И заодно всех остальных Николаев Николаевичей. Когда вырастешь, кем будешь?
— Туберкулезником, — застенчиво прошептал мальчик.
— Башка варит, — одобрительно сказал Василий, — «Свежий воздух», процедуры, танцы… Молодец! Я сосну тут маленько, а ты меня через сорок восемь минут разбуди. Мне еще на пленуме этих… паркетчиков выступать… (Василий неудержимо зевнул.) Доклад, правда, опять не написан… Ну да я уж как-нибудь так, без бумажки…
— Друзья мои! Прекрасен наш союз! — заорал Пепеляев что было силы и позвонил в рынду. — «Теодор Лифшиц» — флагман нашего речного пароходства, держащий ныне путь в Чертовец, светлый символ и надежду всего развивающего человечества, уполномочил меня. Ура, товарищи! И я безмерно счастлив. Ибо… И поелику возможно… И не случайно… С самого раннего своего трудового босоногого детства, с младых его когтей, едва вымолвив «агу-агугусеньки», я уже принадлежал — душой, телом, всем, чем хотите! — нашему славному сласловию. Ведь, если вдуматься, если перестать жрать в рабочее время политуру, паркетный лак, а заодно и клей «БФ», — на какой ответственный участок швырнула нас историческая необходимость! Чего — ура, товарищи! — ждут от нас бесчисленные народы нашего угнетенного Земного Шара?! Паркет, товарищи, нужно драить с подобающим моменту времени, требующем от нас. Не для тех, кто готов цельными вечерами в вихрях жутко-американских буги-вуги, тружусь вот я — простой, советский, скромный, не шибко грамотный и вовсе ничем не замечательный (зря выступавшие до меня товарищи так уж, чересчур уж, слишком уж возносили хваленые мои достоинства и недостатки…). Нет! Не для этого! Безжалостно, раз навсегда циклевать еще встречающиеся на нашем паркете усыпанные розами недостатки! Свинощетинными щетками, недавно поступившими в продажу изделиями из синтетического волокна, суконками, бархотками — вот наша задача, товарищи, на текущий момент! Задача — нелегкая, но очень благодарная. И не нужны нам — честно заявляю! — презренные, как говорится, барашки в кармашке! Не нужны унижающие достоинство подношения в виде стаканов вина, бутылок (противно и слово-то произносить!) водки, ведер самогона, цистерн спирта, океанских танкеров с брагой!.. Я, честно признаюсь, недавно ходил в кино. (Одобрительный смех в зале.) Так вот, вы тоже, наверное, помните. Белогвардейская морда. Руки — по локоть в трудовой крови! Бородища! Сначала — смешно, правда? — с такой бандитской рожей и танцует. Но не танцует он, нет! Он — натирает — паркет! А полковник, босая голова, в это время на пианино сонную сонату играет. А потом, как вы помните, берет наш брат-паркетчик пресс-папье-промокашку и лысому тому гаду, колчаковской той гниде заокеанской по затылку — хрясь! Ура, товарищи! А сам — шасть! — и к Василию Ивановичу Чапаеву…