Геннадий Головин - День рождения покойника
Все, все это несказанно чаровало Василия. Для такой-то вот жизни был он, оказывается, рожден (знать бы раньше!) — и ни для какой другой!
Плюс, не забывайте, «Блик-2».
Уже через день-другой стали попадаться Василию, числом все обильнее, бугаевцы мужеского пола, то лбом приткнувшиеся к забору, то дерзкие кренделя выписывающие ногами и с песней, простой, как мычание, пробирающиеся домой, то одурело вопиющие что-то, в корне неверное, из бурьянных невылазных трясин, то просто с вескостью и непререкаемостью каменьев возлежащие на пешеходных тропах и транспортных капиллярах Бугаевска.
С каждым днем их становилось все больше. Было ясно: пепеляевский почин подхвачен дееспособными товарищами из местного актива. Он растет, ширится, зараза, и лазурный очиститель уже становится весомой, привычной и, можно сказать, излюбленной добавкой к ежесуточному рациону многих бугаевцев.
Несмотря на это, запасы «Блика» не иссякали и, судя по щедрости, с которой Липа-продавщица ежеутренне уснащала им витрину, иссякнуть должны были не скоро.
Да, поэтически выражаясь, балдел Василий в Бугаевске. Перламутровой мутью туманилась день ото дня головенка его.
«Вот он, край! Вот он, предел обетованный! — нашептывал кто-то ему, нежный и ласковый. — Дальше — некуда! Дальше — незачем! Дальше — преступно, если ты не враг своему душевному равновесию!» — и не без успеха, заметим, нашептывал…
Вот вам яркокрасочный пример.
Был у Василия до Бугаевска возлюбленный предмет для размышлений, некий дерзновенный проект-программа того, как в один прекрасный день он харкнет с небывалым дотоле чувством на родной порог Чертовецкого речного пароходства, повернется и пойдет — пойдет, никуда не заворачивая, ни с кем до поры не заговаривая, — куда глаза глядят! Прямиком к югу.
Ни до свиданья никому не сказавши, ни чемодана не собравши, ни денег не накопивши, ни долгов не отдавши. Прямо так, как есть. И главное, что никуда не сворачивая, — по прямой линии — к югу.
Все у него было на этот случай обдумано. Ночлег? Так в любой деревне в избу пустят, или он не в России?.. Пожрать? Так и любом колхозе, в любой шарашкиной конторе встретят Пепеляева с распростертой душой! Милиция? А чё — милиция? Не преступник вроде. И документ в порядке. И вообще, по конституции, сказывали, каждый может, куда хочет. В случае чего и соврать недолго.
В превеликое наслаждение впадал всегда Пепеляев, воображая, как идет Пепеляев по милой ему России — по пыльным дороженькам ее — молодой, свободный, налегке! Как выпивает где-нибудь с мужиками, неспешно беседуя о чем-то шибко государственном, как спит у костерка или — в поле, в копешке сена, как привечает его на лесном каком-нибудь кордоне красно-прекрасная тихая вдовушка, глухонемая, как цепляет его ласково за плечи (удерживает, значит), а он, хоть и сам до ужаса не прочь остаться, все же уходит, непреклонный зимогор, ранним утречком, когда солнышко только-только еще подымается, кругом туман, роса блестит.
В несказанное волнение приводили его раньше эти мечтания. Он начинал вопросительно взглядывать вокруг, вставать-садиться, свет включать-выключать, мелочь по карманам пересчитывать. И словно бы глох в эти минуты. На все вопросы отвечал, как дурачок: «Ага. В общем, не упрекай меня, Прасковья…» — и смотрел, как из-под воды.
Кончались, конечно, эти святые беспокойства довольно быстро и всегда единообразно — бормотухой внутриутробно.
Так вот, в бугаевском целебном климате эта излюбленная мечта его разительно изменилась: словно бы от жары скукожилась, светленькой замшевой пылью как бы подернулась. Полета вдохновения хватало теперь ровно настолько, чтобы вообразить: вот он гордо плюет, вот он поворачивается, вот он бредет прочь… и прибредает в Бугаевск. (Его нипочем было не миновать — от Чертовца он строго на юг находился.) И на этом все заканчивалось. Ибо начинался здесь «Блик», начиналась Алина, несравненная перина, златое обомление души. Тишайший, в общем, угомон всех дерзновенных поползновений. Всех и всяческих претензий светлейший упокой.
Очаровал Бугаевск Васю, в этом надо признаться. Нигде, понял он, не будет столь вольготно ему телесами, столь раскидисто душою, столь безмятежно мыслию — как здесь, в райцентре (от слова, несомненно, «рай») Бугаевск!
Этот золотушный, тихо больной городишко принял его — как полузабытого родного. Так полудремлющая на ходу, отупевшая от сонма забот многодетная мать с равнодушной ласковостью отворяет дверь блудному сыну своему, то ли двенадцатому, дай бог памяти, то ли девятому по счету, а может, и вовсе чужому («Одним больше, одним меньше, пусть живет…») — так вот пустил его к себе этот город.
И точно так же — без всяких восторгов, ласково и безрадостно — приняла его Алина.
После дежурства на следующее утро объявившись, она, кажется, и бровью не повела, обнаружив в своей перине разнокалиберные, рыжим волосом поросшие мослы и прочие детали пепеляевской корпуленции. И даже обнаружив под одной из пяти подушек адски задыхающуюся, каторжно небритую рожу его, свистящую нефтяным перегаром, — не удивилась ничуть. Просто легла рядышком, скинув все с себя по случаю жары, в бок толканула, сказав устало:
— Подвинься, что ли. Спать хочу, смерть.
Спросонья это даже обидно было услышать Василию.
Будто каждый день в ее перинах пепеляевы валяются!
Он принялся доказывать, что это не так, что он, не исключено, довольно редкостный подарок судьбы — тот самый, может, принц беспортошный, о котором грезить полагается всем девушкам в бугаевской глуши, фильма насмотревшись «Рыдание большой любви» в двух сериях на ночь глядя.
Но — тщетны оказались его усилия.
Не было в Алине ни изумления игрой судьбы, повалившей под одно одеяло двух замечательных мокреньких человечков, ни спасибочка фортуне-индейке, столь дивно перехлестнувшей их жизненные пути-дороги, ни даже законного смущения-возмущения фактом столь нахального пепеляевского вторжения… Будто все — было именно так, как и должно быть. И уже давным-давно началось, и давным-давно продолжается.
Василий, что ж, если не настаивали, не возражал… Все же, надо признать, мужское самочувствие его было задето. Грустно-понятно стало Василию: ежели, проснувшись, вдруг не обнаружит его рядом — белы рученьки заламывать, ой, не станет, серой горлицей на городской стене стонать, ой, не будет, на босу ногу к автостанции догонять, ой, не побежит!
Чайник поставит. Будет с блюдечка кипяток хлюпать и и окошко зырить: кто, куда, с кем и зачем пошел и что бы это могло бы значить…
Размышляя впоследствии о статусе своего пребывания в Алининой перине, Пепеляев чаще всего формулировал себя в виде этакого кота. (Он очень уважал котов, особенно помоечных — (за независимость повадки и презрительную к миру гордость.)
В самом деле, жила-поживала, скушные пряники жевала одинокая дева Алина. И вот приблудился к ней серый, дальше некуда, кот Василий. На автобус якобы опоздавший. Тоже одинокий. Алина, конечно, православная душа, животную не выгнала. По шерстке погладила. В блюдечко молока налила. Живи, казала, серый кот Василий Степанович, покуда живется! Ну а время придет, что ж — иди в свои кошачьи свояси! Где ж видано, чтоб кота, бездомного, вольнонаемного, силой можно было удержать?
Вот он и живет.
Она и разговаривала-то с ним, считай, как с кошкой. Ответов не ожидая.
Сидят они, к примеру, вечерком у открытого окна в надежде на ветерок, а она вдруг — ни с того ни с сего — в кисленький смех:
— Ну-у, Аннушка!.. Правду старики говорят: «В тихом омуте грязи больше». Этого-то, который с каверной, из второго отделения, поди ж ты! — охомутала! Сегодня межгород заказывал. Людмила, говорит, жене… За квартиру, говорит, не плати! На дочку, как договорились, с пенсии буду присылать, а за квартиру не плати! Не надо!.. Я-то сразу уж с линии отключилась, больно смешно стало, забоялась, что не удержусь. Не плати, говорит. Не надо… Вот-те и Аннушка!
Васькино дело котовское: слушай да ешь. А поесть она приносила. Иной раз даже с мясом. У ней подружка Лизка при столовой работала. Вот Алина и приспособилась.
Она и по гостям-то его водила тоже напоказ — как диковинного говорящего кота.
Приближение светской жизни Василий без ошибки определял по беспокойству, которое сквозить начинало вдруг во взглядах, исподтишка на него Алиной бросаемых.
Смешно говорить, но ведь это она — из-за него, дуреха, беспокоилась! Как будто он когда-нибудь мог позволить себе в гостях что-нибудь слишком уж этакое: не к месту, например, матерное ляпнуть, или хозяйку не за то место ухватить, или, того хуже, нежное какое-нибудь блеманже приняться ножиком резать, вместо того чтоб — плоскогубцами его, как принято.
Начепурившись, переливчатое свое платьице надевши, Алина — этак по касательной, невзначай — говорила, будто бы даже и с зевотцей: