Генри Миллер - Тропик Рака
На мгновение мне показалось, что все начинается сначала. В глазах Жинетт сверкнул огонь, но, очевидно, она была напугана и быстро затихла. Тем не менее, когда мы опять сели в кафе, она с мрачным спокойствием заявила Филмору, что это еще не конец, пусть он не надеется, и что остальное она доскажет ему попозже… может, даже сегодня вечером.
Она сдержала слово. На следующий день лицо и руки Филмора были в царапинах. По его словам, Жинетт дождалась, когда он ляжет, подошла к платяному шкафу, вытащила все его вещи, бросила на пол и стала методично рвать. Такое уже случалось, но так как Жинетт потом всегда зашивала порванное, Филмор не обратил на ее выходку особого внимания. Это-то ее и разозлило, и она отделала его ногтями, причем весьма успешно. То, что она беременна, давало ей некоторое преимущество.
Бедный Филмор! Ему было уже не до смеха. Эта девка его просто терроризировала. Если он грозился сбежать, она в ответ грозилась убить его. И заявляла об этом таким тоном, что было ясно — она действительно это сделает. «Если ты уедешь в Америку, — говорила Жинетт, — я поеду за тобой и найду тебя! Ты никуда от меня не скроешься! Француженка мстит до конца!» После этого она начинала просить прощения, умоляла его «быть умненьким» и все такое прочее. Когда у них будет магазин, жизнь пойдет как по маслу. Ему не придется ничего делать — она будет работать за двоих. Все, что от него требуется, — это сидеть в задней комнате и писать или заниматься чем-нибудь в этом роде.
Их затяжное сражение продолжалось с переменным успехом несколько недель. Я старался избегать их. Мне все это надоело и было противно смотреть на обоих. В один прекрасный летний день я шел мимо банка «Креди Лионне» и вдруг увидел Филмора, который как раз выходил оттуда. Я поздоровался с ним приветливей, чем обычно, — мне было стыдно, что я избегал его так долго. С понятным любопытством я спросил его, как дела. Филмор отвечал уклончиво, но чувствовалось, что он в отчаянии.
— Она позволила мне пойти в банк, — сказал он странным, дрожащим и робким голосом. — У меня всего полчаса, не больше. Она следит за каждым моим шагом. — Он схватил меня за руку, как бы стараясь увести от этого места.
— Мы пошли по улице Риволи. День был чудесный, теплый, солнечный и прозрачный — один из тех дней, когда Париж похож на невесту. Легкий ветерок разгонял обычный затхлый запах большого города. Филмор был без шляпы. Вообще говоря, вид у него был здоровый и бодрый — вид обычного богатого американского туриста, фланирующего по бульвару.
— Не знаю, что делать, — сказал он тихо. — Ты должен мне помочь. Сам я ничего не могу. Не могу даже собраться с мыслями. Если бы я избавился от нее хоть ненадолго, я бы пришел в себя. Но она не отпускает меня ни на минуту. Она позволила мне пойти только в банк, за деньгами. Но я все-таки пройдусь с тобой немного, а потом побегу обратно — у нее уже готов обед.
Слушая Филмора, я думал, что действительно кто-то должен вытащить его из этой ловушки. Он был совершенно беспомощен, без тени самостоятельности, точно ребенок, которого каждый день бьют и который уже не знает, как ему себя вести, а просто дрожит и пресмыкается. Когда мы вошли в длинный пассаж Риволи, Филмор разразился злобной антифранцузской тирадой. Французы опротивели ему.
— Когда-то я был без ума от них, — сказал он. — Но все это литература. Сейчас я их узнал… я раскусил их. Это жестокие, жадные люди. Вначале тебе все здесь кажется замечательным… чувствуешь, что ты свободен… Но потом это начинает удручать. На самом деле это все мертвечина; здесь нет ни любви, ни сочувствия, ни дружбы. Французы. — эгоисты до мозга костей. Самый эгоистичный народ в мире! Они способны думать только о деньгах. Деньги, деньги и деньги! Но при этом они еще заставляют тебя соблюдать их сволочные приличия. Это просто сводит меня с ума. Когда я вижу, как она чинит мои рубашки, я готов хватить ее чурбаком по голове. Вся эта штопка, экономия, вечное считание грошей… С утра до ночи я слышу: «Надо быть экономным, mon chéri!» И я это слышу не только дома — повсюду! «Будь благоразумен, будь рассудителен…» Я не хочу быть благоразумным. Не хочу быть логичным! Я ненавижу это! Я хочу наплевать на все на свете и получать от жизни удовольствие. Я хочу хоть что-нибудь делать! Я не хочу сидеть целыми днями в кафе и трепать языком. Лучше делать глупости, чем вообще ничего не делать! Боже мой! У нас много недостатков, но у нас есть энтузиазм. Я скорее соглашусь быть бродягой в Америке, чем уважаемым буржуа здесь! Может быть, это потому, что я — янки. Я родился в Новой Англии, и там мне и место. Я не могу сделаться европейцем ни с того ни с сего. Мы по крови другие. Может, климат…и прочее. Мы видим все другими глазами. Мы не можем себя переделать, как бы мы ни восхищались французами. Мы — американцы и должны оставаться американцами. Конечно, я ненавижу этих пуританских недоносков у нас дома, меня тошнит от них, но я сам — один из них. Мне нечего здесь делать. Меня тошнит от этой страны.
Пока мы шли по пассажу, Филмор продолжал этот монолог, и я не прерывал его. Ему нужно было выговориться. Но я помнил, как он же всего год назад бил себя в грудь и кричал: «Какой замечательный день! Какая чудная страна! Какой потрясающий народ!» И если бы какой-нибудь американец посмел сказать хоть одно слово против Франции, он расквасил бы ему нос. Я никогда не видел человека, который был бы о так влюблен в чужую страну, так счастлив под ее небом, как любил ее и был счастлив Филмор. Когда он произносил «Франция», это значило — вино, женщины, деньги и полная свобода и беспечность. Это значило — бесконечный праздник. И вот теперь этот праздник кончился. Ветер сорвал парусиновую крышу, и он увидел небо и понял, что это не цирк, а просто арена, такая же как и везде. И жить на ней трудно. Я часто думал, слушая филморовские панегирики Франции, свободе и прочему дерьму, что́ сказал бы обыкновенный француз, если б понял его слова. Недаром они считают нас чокнутыми. Действительно, для них мы чокнутые. Глупые дети. Престарелые идиоты. То, что мы называем жизнью, — это просто романтика, купленная в дешевой лавчонке. И этот наш энтузиазм… Что это? Грошовый оптимизм, от которого европейца начинает мутить. Пустая иллюзия. Нет, «иллюзия» — слишком хорошее слово для этого. Это не иллюзия. Это — недомыслие. Чистое недомыслие, и всё. Мы точно табун диких лошадей с шорами на глазах. Несемся в сумасшедшем галопе. К краю пропасти — и вниз. Нам все равно — нам нужно бешеное движение и смятенье чувств. Вперед, вперед! Все равно куда. Мы мчимся — и пена выступает у нас на губах. Мы орем: «Аллилуйя!» Аллилуйя! Почему? Зачем? Бог знает. Это у нас в крови. Это в нашем климате. Это — и многое другое. И это — конец. Мы рушим весь мир. Но не знаем, зачем и для чего. Это наша судьба. Все остальное — ерунда…