Нина Федорова - Семья
Это было уже ближе к делу. И все же… и все же… Везет ли кораблик письмо? Когда он прибудет? Должно быть, письмо он везет, иначе зачем бы и говорить о кораблике вообще. Допустим, везет. Но какое письмо, но о чем оно? Смутно вспомнилось описание красоты Марии, дочери Кочубея, «как тополь»… Лида никогда не видела тополя.
И снова, уже «в самый последний раз», Лида обращалась к Пушкину. Почти с грозным выражением лица она ему сказала:
— Три слова! Я прочту только три слова.
Она не сразу решилась их прочесть. Еще с закрытыми глазами держа палец на странице, она умоляла кого-то: «Пусть это будет хорошо и пусть будет правда!»
Пушкин сжалился на этот раз, и три слова были: «Я вас люблю». Лида ахнула. Дальше, правда, шло «любовью брата», но уговор был только на три слова. Лида нежно поцеловала портрет Пушкина: «Люблю тебя, как Джима, но иначе!»
Мысли ее понеслись «к кораблику». Он «бежит, бежит в волнах» где-то в Великом океане. Как далеко? За последнее время Лида нервничала. Смерть профессора выбила из колеи пансион №11. Мать даже советовалась с Лидой о том, не пора ли им отказаться от аренды дома, закрыть пансион, а самим поселиться где-либо вдвоем; у нее уже недоставало сил работать. Но Лида боялась: перемена адреса могла повлиять на получение почты. И опять она стала думать «о кораблике» с письмом.
Пушкин не обманул ее.
Далеко в океане действительно плыл пароход с письмом Джима. Пароход держал направление на Китай, и капитан и команда — все были на своем посту. Пароход даже и не опаздывал. В почтовом его отделении путешествовало письмо Джима к Лиде. С виду это было обыкновенное письмо, только потолще, чем другие, и заказное. Но если бы дать власть чувству, которое заключалось в том письме, то пароход не плыл бы, он бы летел — и летел, как птица весной, полный юных сил и радостных надежд.
Но письмо это пока было еще в дороге.
И у Лиды были новости, чтоб сообщить Джиму. Началось так: графиня арендовала пианино, так как и дочь ее и сын учились музыке. Оно скромно стояло в углу их маленькой гостиной. Давно, когда пансион имел жилицу с пианино, Лида около года училась играть. Ее учили и Мать и Бабушка. Она страстно любила музыку. Увидя пианино так близко, она, после небольшого колебания, краснея от своей «дерзости», спросила, можно ли ей поиграть немного. Графиня слушала игру и пение Лиды очень внимательно и вскоре нашла Лиде и учительницу пения.
Как— то раз пришла очень пожилая дама. Графиня села за пианино аккомпанировать и попросила Лиду петь. Лида спела «Песнь моей матери» Дворжака.
Как только она кончила, старая дама подошла, обняла Лиду и сказала:
— Дитя мое, слушая вас, я была счастлива, — и слезы стояли в ее глазах. Она просила Лиду петь еще и еще.
Затем все сидели за кофе, и старая дама, бывшая знаменитая оперная певица, а затем учительница пения в консерватории столиц, сказала о Лиде:
— Пять лет тяжелой работы, чтобы только и жить пением и для пения — и вы будете в опере.
И тут же перешли к практической стороне дела: у Лиды был голос и свободное время; у графини было пианино; учительница, имевшая средства для жизни, предлагала свой труд бесплатно, для «славы искусства вообще и русского в частности». Не в силах Лиды было отказаться, да и Мать также только и могла, что принять с благодарностью эту помощь. Она знала, что после всех потрясений Лиде необходимо было заняться чем-либо серьезно и для душевного равновесия, и для здоровья.
И новая жизнь, жизнь в искусстве, стала понемногу открываться для Лиды, заслоняя многое из забот и мелочей дня, принося забвение, сглаживая тяжелые воспоминания, давая надежду и силы для будущего.
Ее день был прост и чудесен. Два часа практики у графини по утрам; три часа у учительницы — после полудня. Она брала уроки не только пения, но и драматургического искусства вообще. Строго и серьезно ее готовили к опере. После урока, стараясь чем-либо отблагодарить учительницу, Лида выполняла ряд мелких работ и поручений. Вечером дома она читала, и читать приходилось очень много. Учительница сама составляла ей программу на каждый месяц. Она начала изучение итальянского, и Леон проверял ее произношение: она по воскресеньям пела ему по-итальянски. Дома она помогала Матери, и все время они говорили теперь о тех театрах, где бывала Мать в молодости, и об искусстве.
Как много значит искусство и бескорыстная, чистая любовь к нему! Все принимали участие в работе Лиды, и казалось, от этого стали счастливее: и учительница как будто помолодела, и Мать стала веселели разговорчивей, и в семье графини все оживлялись при появлении Лиды с нотами. Лида словно притягивала к себе всех. Она стала известной и популярной в городе. Приходили приглашать ее петь то в церковь, то в концерт, то помочь организовать детский музыкальный праздник. Лида приобретала любовь и интерес общества. Но эта сторона дела не имела для нее никакого значения. Учительница формировала Лиду по своему образу и подобию: «искусство для искусства».
25
В продолжение долгих лет, что они были женаты, покойный профессор и Анна Петровна никогда не разлучались, за исключением трех раз, когда профессор один, без Анны Петровны, сидел в тюрьме. Но каждый раз это было недолго, две-три недели. Анна Петровна не имела отдельной жизни. Ни наяву, ни во сне она не видела себя живущей отдельно, занятой только собой. Да и чем бы она занялась? У нее не было ни своих отдельных друзей, ни работы, ни интересов, ни планов. Так прошла жизнь. И вот профессор был мертв, и она чувствовала себя тоже умершей. Жизнь не была ей нужна ни за чем. Дрожащей рукой она написала на его кресте:
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть
И равнодушная природа
Красою вечною сиять.
Профессор любил эти стихи и часто их повторял. Но дело шло о «молодой жизни», как, например, Лидина; это ей предлагалось сиять. Старая жизнь, уже негодная к сиянию, должна была стушеваться и уйти тенью. Это был единственный и обязательный и желанный конец. И все же Анна Петровна была жива. Профессор умер, она же осталась на земле. Была ли это простая инерция жизни? Чем она согревалась, чем поддерживалась? Анна Петровна почти ничего не ела. Она не сопротивлялась болезни, не боролась со своей физической слабостью и все-таки просыпалась каждое утро и видела, что она еще жива. С ней происходило то страшное, что унижает старость человека: жизнь сузилась и превратилась в механический процесс, ослабевающий, правда, но все же длящийся иногда целые годы. Что могло бы еще согреть ее, осветить ее дни? Профессор унес свет с собой.
Теперь она жила в столовой и спала на Бабушкином диване; Мать спала около на полу, на матрасе. Лида — увы — все еще на связанных стульях, привязывая к изголовью кухонную табуретку, на которой помещалась ее подушка.