Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 4 2013)
Перед нами — не просто индивидуальный портрет, но социальный тип, чистый продукт сталинской революции. Возник он в науке не случайно. «В Ленинградский университет, в аспирантуру Академии наук СССР, особенно после войны, абитуриенты зачислялись, по большей части состязаясь на поле анкетных данных; то же можно сказать и о профессорско-преподавательском составе. Именно поэтому безошибочно определяется направленная агрессия молодых научных кадров против своих же блестящих учителей, заботе и знаниям которых они всецело были обязаны своими аспирантурами, диссертациями, местами на кафедрах... Это началось сразу после войны, но именно война открыла людям глаза на то, что же является действительным залогом жизненного благополучия: и это не знания и не уважение... Залог успеха в глазах послевоенного научного работника — это ученые степени, ученые звания, ордена, должности; верх же всего — академические звания...». Дружинин погружает нас в номенклатурно-академический быт (советская версия «литературного быта») — во всех деталях — особенности спецобеспечения, работы распределителей, пайки, привилегии, оклады, гонорары... настоящий золотой дождь, пролившийся после войны на науку. «Именно Сталин всячески поддерживал, „прикармливал” представителей науки и литературы, создавая не просто обеспеченный слой, а действительно элиту в нищей послевоенной стране».
А спустя десятилетия ученик Жирмунского Е. Г. Эткинд будет писать: «Ленинградский „путч” 1949 года был успешно доведен до конца. Партия одержала полную победу; она устранила из науки настоящих ученых и заменила их подставными фигурами. До сих пор — а ведь прошло полвека — сказываются гибельные последствия последних сталинских лет. Выходят книги уничтоженных, униженных, изгнанных, оплеванных ученых, каждый из которых — эпоха в истории нашей филологии: Гуковского, Азадовского, Жирмунского, Проппа, Оксмана, Эйхенбаума, Тронского; но люди — люди погибли, или им пришлось „избрать” иную область деятельности...»
Осталось прошлое/будущее в сослагательном наклонении: «Представим себе, какой была бы наша страна, если бы нас не убивали, не сажали, не гноили на Беломорканале! Если бы, например, на филфаке ЛГУ Владимир Яковлевич Пропп преподавал не немецкий язык (его сослали на грамматику), а „морфологию волшебной сказки”; Максим Исаакович Гиллельсон не вкалывал на общих работах в лагере, а вел семинар по „Арзамасу” и русской эпиграмме; Юлиан Григорьевич Оксман не работал банщиком в одном из магаданских лагерей, а читал лекции о Белинском, Герцене и Гоголе; если бы Григорий Александрович Гуковский не умер сорока восьми лет в тюрьме МВД, находясь под следствием по придуманному провокаторами делу, а его ближайший ученик Илья Захарович Серман не сидел в лагере, а продолжал изучать русский XVIII век в архивах Ленинграда и Москвы... Они остановили гуманитарную науку, отлучили ее от последних интеллигентов в сталинские последние годы, а потом, в брежневские, отправили немногих уцелевших в изгнание — в США, в Израиль, в Европу».
Представить себе все это — значит представить, что не было бы ни патриотического литературоведения, ни «приоритетов русской науки». Зато была бы сама наука. И не пришлось бы искать ответа на вопрос о том, «почему современная литературная теория произошла из Центральной и Восточной Европы? (И почему она сейчас мертва?)».
Евгений ДОБРЕНКО
Шеффилд, Великобритания
[24] Tihanov Galin. Why did Modern Literary Theory Originate in Central and Eastern Europe? (And Why Is It Now Dead?). — «Common Knowledge», Winter 2004, vol. 10, № 1, p. 62.
КНИЖНАЯ ПОЛКА ОЛЕГА ДАРКА
Евгений Клюев. Translit. Роман-Петля. М., «Время», 2012, 640 стр.
Это пространное повествование надо читать очень медленно, еще замедляя его и без того неторопливое течение. Привыкая к ней (к книге).
Роман — петля. Имеется в виду и сам сюжет книги, захватывающий, ловящий героев (и читателя), и строение романа: его плетение (плетение петли). Роман в монологах, переходящих друг в друга, сменяющихся. На их границах — странные вкрапления, иногда пространные: развернутые цитаты из старинных и не очень мемуаров, справочников, философских трактатов, филологических исследований, пособия по вязанию (очень уместное здесь), расписания авиарейсов и т. д.
И значит, роман-коллаж.
Роман о многоязычии. Датчане, шведы, немцы, норвежцы, итальянцы... И их смешения: полу- и многокровки. Берлин, Хельсинки, Стокгольм, Копенгаген, провинциальная Дания (поэтичный и щемящий ее образ). Сложные, драматические отношения своего и чужого, когда они внутри, в себе: швед в Дании, датчанин в Швеции (полукровка).
О поиске иностранного как другого. В раннем детстве герой придумывает небывалый язык и обращается на нем к прохожим. Позднее, выучив немецкий, говорит на нем. А оказавшись за границей, возвращает себе русскость. И одновременно мучается акцентом (по-немецки — с датским, по-датски — с немецким). Ибо акцент — зависимость. Поиск иностранного — для создания себе почти уединенного, независимого существования. Быть другим — и значит: каким хочешь. Можно ли с помощью языка создать себя другого? В конце романа меняется даже внешность персонажа.
Роман о языке как чистом действии. Или чистой фикции, что одно и то же. Что чему подчиняется? Язык — действию или действие — языку? Три персонажа спорят.
Роман о чистых мысленных актах. Герой — писатель, но такой, который пишет в уме. (А раньше записывал в записную книжку и вырывал листы, пугаясь конечности.) Виртуальное письмо (все в возможностях). Другой персонаж пишет в уме картины, в нем, внутри, и существующие. А героиня-музыкант проигрывает в себе музыку. И значит, можно говорить почти о социопатии.
И значит, роман о вечно чужом. Желанно чужом. И об обреченности на чужость. Чужость как идеал и как мука. Странный герой. (И странник.)
Роман о катастрофе. И внешней и внутренней.
Извержение вулкана (в Исландии). В результате него и произошла какая-то мутация. Одно из ее проявлений: герой раздваивается. Или даже рас-траивается, оказывается вмешанным в чужую историю (или все-таки в свою? хорошо б сначала определить границы себя). И уже непонятно, кто тот, кто сейчас говорит. Непонятно и самому герою, и читателю. (Петля.)
А вместе с героем размножается и мир. Персонажи оказываются в разных местах одновременно. И в разных ролях. Размножение, дублирование (клонирование) как нормальное состояние мира. Другой мир (почти потусторонний), сквозь который движется потерявшийся (в себе, в мире) герой. Или тот же, но вдруг открывшийся, обнаруживший себя? Роман о познании (границ), о языке и действии (или это одно и то же?), творчестве, о его результатах и их (множащемся) восприятии.
Сергей Соколовский. Гипноглиф. М., «Книжное обозрение (АРГО-РИСК)», 2012, 152 стр. («Книжный проект журнала „Воздух”: серия „Малая проза”, вып. 9»).
Эта крошечная (прежде всего по формату) книжечка состоит из двух частей.
Первая часть — «Снегознобов и Казубов. (Portable mix)». Переписанные и пересобранные рассказы из давнего цикла (название то же). Когда-то я их уже читал, и ощутимо другие (Альманах литературного клуба. Сезон 2003/2004 г., вып. 3 (15), М., «АРГО-РИСК»; Тверь, «Колонна», 2004). Очень интересно сравнивать: тогда и теперь. Направление работы автора — по пути стяжения, сжатия. И изъятия — реалий, имен, названий, привязывающих ко времени. И к биографии. Рассказы приобретают вневременное качество: все это могло произойти (как и не произойти) когда угодно и с кем хочешь.
На самом деле, начать хочется иначе. Возможна ли литература после Освенцима? (Или после 11 сентября, явления, конечно, меньшего масштаба. Впрочем, пример может быть другой, любой.) А то! Например, Сергей Соколовский.
Мир менеджеров среднего звена, как бы он сложился после Третьей мировой. Или перед ней. Что одно и то же. Литература после конца света в одном отдельно взятом регионе. Или накануне конца. Одно и то же.
Вторая часть — «Гипноглиф». Это такой объект, предназначенный для медитации: его осязают: вертят в пальцах, поглаживают — влияет на психику и балансирует эмоции. В случае с Соколовским (редкий случай литературного гипноглифа) следует, вероятно, говорить о провокации откровения или трансляции. Смысл от чтения (поглаживания, лучше многократное чтение) возникает поверх него и лишь таинственно зависимо от прочтенных слов. Смысл в них самих рассеян в виде кусочков, обломков, крошек.
Кто говорил, что это абсурдистские рассказы? Я этого никогда не говорил. Скорее, редкий случай литературного абстракционизма. Смысл всегда есть, и очень явный, но возникает ассоциативно, отчасти вовне рассказа.