Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 4 2013)
Сам масштаб работы историка-архивиста и объем введенного им материала не просто подавляют, но превращают этот двухтомник в своего рода памятник жертвам и одновременно — в документальное свидетельство, тяжесть которого такова, что оно становится неопровержимым обвинительным актом системе. Я намеренно оставляю за скобками неизбежные при таком объеме материала частные нестыковки, неточности или спорные стяжки тех или иных документов.
Но речь идет не только об истории, о сталинизме. По сути, перед нами — без всяких румян — родословная сегодняшней отечественной филологии. Парадоксальным образом литературная критика, куда более политизированная, чем литературоведение, после смерти Сталина, быстро возродилась, став инструментом идеологического и политического обновления, тогда как литературоведение застыло в состоянии амнезии на долгие десятилетия, что легко объяснимо: наука более институционализирована, а академические институции обладают огромным потенциалом инерции и консерватизмом. Вот почему персонажи, вошедшие в науку в 1940-е годы, могли в ней доминировать вплоть до перестройки, оставив после себя мертвые кафедры и целые институты, по сей день заполненные их учениками.
Это не только история того, что случилось в послевоенные годы с советской литературной наукой, объясняющая то, куда она исчезла, но и — откуда взялась та, в которой воспитывалось на протяжении десятилетий не одно поколение советских литературоведов. Благодаря Дружинину стало возможным, наконец, понять, как случилось, что советская литературная наука, славу которой составляли имена Эйхенбаума, Жирмунского, Гуковского, Азадовского, Оксмана, Проппа, Томашевского, Фрейденберг и других, в короткий промежуток времени — как в каком-то почти экранном затемнении с 1946 по 1953 год — вдруг оказалась представлена Бельчиковыми, Базановыми, Сидельниковыми, Благими, Храпченками, Самариными, Бушмиными, Щербинами, Бердниковыми и тому подобной номенклатурной публикой, захватившей руководство академическими институтами и кафедрами ведущих вузов страны, ученые и экспертные советы. Книга Дружинина — это и их история. История того, откуда взялись эти люди. Это — родословная детей 1949 года, настоящих продуктов сталинизма. По сути, целые поколения филологов, воспитывавшихся в постсталинскую эпоху вплоть до конца 1980-х, были их учениками и учениками учеников.
Смею предположить, что история эта не особенно афишировалась все эти годы не только потому, что как-то героизирует жертв расправы (в конце концов, тем, кто захватил власть в науке, судьба жертв была глубоко безразлична, как безразлична была им и судьба самой науки), но потому, что родословная эта настолько неприглядна, что компрометирует не каких-то отдельных властных лиц (к тому же давно сошедших со сцены), но целые поколения их учеников и наследников, которые вовсе не хотят вспоминать о той генерации в науке и тех академических институциях, которые дали им путевку в жизнь и которым они позже придумали вполне респектабельные «научные традиции» и самозваными продолжателями которых объявили самих себя.
А реальное «научное наследие» учителей было страшным: ведь люди, подобные бушминым и бердниковым (а они представляют целую генерацию в советской науке), «свой главный подвиг совершили» именно в 1949 году, став заводилами антисемитской вакханалии в филологической науке, и именно этим проложили себе путь. Их реальное наследие в науке — в скрытых в архивах протоколах страшных многодневных собраний тех лет, в письмах в ЦК об «еврейском засилье», в документах, свидетельствующих о злобной травле ученых, которые дали им жизнь в науке. Ирония истории состоит в том, что это «главное дело» их жизни сегодня стало единственной причиной того, что о них вообще вспоминают. А вспомнить есть о чем.
1949 год должен, наконец, по праву занять свое истинное место в советской интеллектуальной и культурной истории. В истории интеллигенции он был тем же, чем был 1937-й в советской политической истории. Подобно тому, как 1937-й смел прежние политические элиты и окончательно утвердил во власти «новый человеческий материал», 1949-й окончательно разрушил прежние культурные элиты, утвердив на культурном и научном Олимпе совершенно новый для науки и культуры социальный типаж. Разумеется, подобные процессы не занимают один год, поэтому 1937-й — лишь знак «Большого террора», растянувшегося на годы. Точно так же и 1949-й — лишь «апофеоз идеологических кампаний 1940-х годов», лишь высшая точка погрома, длившегося на протяжении 1946 — 1953 годов.
Хотя в центре книги — судьба ленинградской филологии, по сути это широкое полотно позднесталинской культуры. Из стенограмм и воспоминаний, протоколов и дневников, доносов и дружеской переписки Дружинин собирает огромный и страшный пазл. Не то чтобы мы не знали этой картины прежде. Но мы никогда прежде не видели ее так близко и не могли рассмотреть столь детально. Автор — прежде всего архивист. Роль историков, осмысляющих и синтезирующих, выполняют такие безжалостно зрячие свидетели, как Ольга Фрейденберг, Лидия Гинзбург, Ефим Эткинд и другие. Их голоса не просто наполняют мертвящий и удушающий мир позднего сталинизма. Они задают масштаб и объясняют происходящее с ошеломляющей точностью, поднимая переживаемую ими (и — благодаря работе Дружинина — нами) коллизию «на филологическом фронте» до уровня социально-исторических обобщений огромной силы.
Прежде всего, речь идет о том, что же это была за генерация, которая пришла сменить европейски образованных филологов, что за «новый человеческий материал», о котором будет писать Лидия Гинзбург — «люди 49-го» — «молодые, но страшные»? Вот как это объясняет в своем дневнике Фрейденберг: «Обезглавив Россию, убив всю интеллигенцию, Сталин создал из страны одно туловище. Города забиты крестьянством, тем крестьянством, деды которых еще были крепостными и во многих случаях живы. Крепостная Россия, с рабством в крови, темная, забитая и жестокая, стала у всех рулей. Она официально возводится в „великий русский народ”, которому кадят в устрашающих, догматических формулах, выработанных тайной полицией».
В другом месте она пояснит свою мысль: «Когда говорят о крепостничестве, имеют в виду рабов. Но оно ужасно и угнетателями. Крепостничество породило жестоких, грубых зверей, начальников над своим же братом-горемыкой. Дело не в диктатуре пролетариата — ее и в помине нет. Дело не в господстве „низших”. Нет, господствуют потомки крепостничества, жестокая, хамская, бездушная сила тех мужиков, которые били и будут бить народ. Сталин призвал к власти этих управителей, помещичьих хозяйчиков, жандармерию, становых, кулаков, кабатчиков. Сейчас они стали заведующими столовыми и магазинами, управляющими домами и начальниками учреждений. Они организуют наш быт. Мы даны на откуп этой грубой силе. Они наши инструкторы, судьи, критики нашей духовной продукции. То, с чем боролась культура в течение веков, вся жестокая невежественная сила этих ростовщиков и кабатчиков — наши цензоры, бытоустроители, воспитатели наши».
Совершенно подавленная происходящим на филологическом факультете ЛГУ, отданного на растерзание Бердникову, Фрейденберг пишет о том, какое «сильное впечатление произвели (на нее) слова А. А. Фреймана, зав(едующего) кафедрой иранской филологии, одного из немногих честных людей, людей несгибаемой честности: „Не уходите. И передо мной встает вопрос. Мы не должны уходить. Это дело нельзя выпускать из своих рук. Если к нам попало оно, мы не можем, как нам ни тяжело, отстраниться и уступать негодяям. Это наша обязанность”. Я понимала, что речь идет об эпохе, что речь идет о сбережении культуры». Сбережении — от кого? От бердниковых и бушминых? Но что могли сделать ученые-одиночки, когда государство — под грохот риторики о приоритете и патриотизме русской науки — целенаправленно уничтожало культуру?
Александр Дементьев, будущий сподвижник Твардовского и проводник оттепельного либерализма, был душой погрома 1949 года. Ольга Фрейденберг дает ему удивительную характеристику: «Умный, хитрый, с виду добродушный, Дементьев, наш „старый” факультетский русист, был членом партии, затем исключен за сокрытие своего происхождения из кулаков, ныне партийный диктатор Ленинграда по части идеологии. Партия время от времени выбрасывала в свет таких „установщиков”, калифов на час, терроризировавших своей наглой полит-цензорской разухабистостью. Это были молодые или бывшие молодые, невежды-всезнайки, начетчики святого политписания, агитаторы и проходимцы. Важные, разбухшие от величия, они вылетали и летели, пропадая Бог весть куда. Сейчас они уже имели ученые степени и звания. За последние годы Сталин создавал своих академиков, профессоров и доцентов, подобно иерархам церкви. Как бы они ни назывались, все они были агентами тайной полиции, осведомителями и перелицованными политагентами. Их главная функция заключалась в послушании. Они продали душу дьяволу, и возврата для них не существовало... К его чести нужно сказать, что он не мстил мне и зла абсолютно не помнил. Это был дородный русский мужик, по-деревенски сильно окающий, продувная бестия, с умом, дарованьем, кандидатской степенью и знанием нашего брата. Вознесенный на страшную (именно страшную!) высоту, он сидел на пике скалы и оглядываться уже не мог; совесть была запродана; важным он не стал и чувство юмора не потерял, но напряжение, какого требовала его головокружительная работа, держало его в состоянии недремлющего внимания и натянутости всех сил рассудка».