Светлана Шенбрунн - Розы и хризантемы
— Храпаль в Марах.
— В Марах?
— Так точно, Нинусенька, в Марах.
— Но это же где-то у черта на рогах… В какой-то Туркмении, если не ошибаюсь.
— Мары — самая южная область Советского Союза, и там дует ветер афганец, — сообщает папа.
— Да, но какая нелегкая его туда занесла?
— Его перевели туда из Германии.
— Так, значит, он по-прежнему служит?
— Да, по-прежнему служит.
— А жена что же?..
— Нинусенька, не задавай, пожалуйста, наивных вопросов.
— Это не наивные вопросы. Как-то просто не верится, что интеллигентная женщина вздумала вдруг заняться какой-то преступной деятельностью. К тому же мать двоих детей. В голове не укладывается. А дети что же, с ним? Тоже в этих Марах?
— Нет, дети в Кушке.
— Почему в Кушке?
— Потому что Кушка еще южнее.
— Не понимаю, зачем ты городишь какую-то чушь. Я серьезно спрашиваю.
— Нинусенька, я давно ничего не знаю ни о Храпале, ни о его детях. Слышал, что его перевели в Мары. Это все, что мне известно. И вообще, мне кажется, сейчас не время для подобных бесед. Нужно поставить на стол стаканы и нарезать хлеб.
— Стаканы может расставить Светлана, а хлеб тебе придется нарезать самому, я этого не умею.
— Кто-то уже подымается, — говорит папа, прислушиваясь к урчанию лифта.
— Да… Просто не знаю, как быть, — вздыхает мама.
— Что такое, Нинусенька?
— Надо, очевидно, дать салфетки…
— Разумеется, надо. А в чем дело?
— Да ведь на всех не хватит.
— Нужно было купить.
— Купить! Купить недолго, а потом всю жизнь храни их — неизвестно где. Когда тут и для самых необходимых вещей места не хватает. Не будем же мы постоянно принимать по полсотни гостей!
— Не знаю, Нинусенька. С одной стороны, ты хочешь, чтобы салфетки были, а с другой — не желаешь их покупать.
— Положим, я думаю, бумагу.
— Какую бумагу?
— Обыкновенную писчую бумагу. Под каждую тарелку по листку. По крайней мере, не так захрюкают скатерть.
— Да, но как это будет выглядеть?
— Ничего, не велики баре. Как-нибудь перетерпят.
В дверь звонят — долго и весело.
— Пришли! — говорит папа.
— Ах, боже мой, уже явились! — ужасается мама.
— Я пойду встрэчу! — устремляется бабушка к двери.
— Нет, Елизавета Францевна, — останавливает ее папа. — Позвольте, я уж как-нибудь сам встречу, а вы останетесь здесь.
Папа снимает фартук и идет в прихожую. Бабушка стоит, склонив голову к плечу, косит глазом на маму, потом бочком-бочком придвигается к тазу и тянется зачерпнуть своей кружкой пунша.
— Куда ты лезешь! Куда тебя черт несет! — кричит мама. — На минуту нельзя отвернуться. Сядь и сиди! Проклятие какое-то. И так не знаешь, за что хвататься, так она еще на нервы действует.
— Я думала, Ниноленьки, тебе надо помочь.
— Да, помочь!.. Помочь — воду в ступе толочь. Не выдумывай, никто в твоей помощи не нуждается.
Бабушка кряхтит, садится за стол, водружает на нос пенсне и принимается читать вслух этикетки на бутылках:
— Рислинг… Не знаю… Черт с ним! Кабарне. Верно, сладкое… Грузинское вино номер двадцать — красное. Грузины, внученька, все разбойники. На конях скачут, и в зубах кинжал. У нас в Таганроге был один грузин, работал монтером по электричеству. Бывало, залезет на столб и орет оттуда, как бешеный, чтобы мальчишки провода не трогали. Ох-хо-хо… — Она высовывает язык и облизывает нижнюю губу. — Донское игристое. Глупости! На Дону мужики пьют водку. Или горилку. Когда мы жили в Ростове — ты помнишь, Ниноленьки? — Жора раз привез четверть самогона.
— Да, больше мне нечего помнить, как твой самогон проклятый! Представляю себе, какой праздник — выжрать четверть самогона. Не каждый день такое привалит.
В прихожей слышатся звонкие голоса, папа громко смеется, с кем-то здоровается, разговаривает.
— Проходите, пожалуйста. Вперед, вперед, по коридору! Ирочка, дорогая! Вы все молодеете и хорошеете!
— Что ты сидишь, как засватанная? — накидывается вдруг мама на меня. — Гости в дом, а ничего не готово. Иди таскай стулья от соседей! Тысячу раз все нужно сказать.
Гости идут и идут, комната уже полна народу, все друг друга приветствуют, хлопают по плечу, обнимаются, какая-то тетя даже плачет от радости и вытирает глаза платочком. Папа знакомит сталинградцев с новомировцами.
— Ирочка, красавица наша! — кричит какой-то военный. — Соловей ты наш неумолчный!
— Прошу! — призывает мама. — Прошу, дорогие гости, усаживайтесь, где кто может! Садитесь, пожалуйста, садитесь, не церемоньтесь!
Кто-то усаживается на мой топчан, кто-то на сундуки, кто-то на мамину кровать, некоторые на подоконник, но многие так и остаются стоять посреди комнаты.
— Павел, уговори их сесть! Я не в состоянии.
— Друзья, внимание! Поднимем первый тост! Первый тост — за товарища Сталина!
— За товарища Сталина! — отвечают все дружно, встают и чокаются. — За Родину, за Сталина!
В комнате становится тихо.
— Хм!.. — говорит бабушка. — Налей мне, что ли, Ниноленьки, этого рислинга. Черт с ним, попробую, что за вкус. Или лучше кабарне. Кабарне даме больше подходит.
— Наливай себе сама что хочешь, — фыркает мама. — Мне некогда за тобой ухаживать.
— За твой роман, Павел Александрович! — говорит дядя военный.
— Нет, за встречу! — спорит папа. — За нашу сегодняшнюю встречу и за тех хороших людей, сотрудников редакции «Нового мира», которые ей способствовали!
— За всех друзей!
— За всех друзей… И особо за тех, кто не дошел до победы. Вечная им память.
— Вечная память… — Дядя военный подымает стакан и опускает голову. — Батюка-то ты, Пал Лексаныч, верно описал. Так и стоит перед глазами — как живой. Командир был… Настоящий командир. Болел за людей. Всей душой болел.
— Именно, что болел, — подхватывает другой военный. — Жалко только, что фамилие ты ему, Пал Лексаныч, сменил.
— Это так полагается, — объясняет папа, — давать героям вымышленные имена.
— Это правда — это им, писателям, так полагается, чтобы менять фамилие, — соглашается военный. — Зато похоже: Батюк — Братюк. Кто знал, враз догадается.
— А этот, Дувенко, это кто же будет? Добженко, что ли?
— Да нет, какой Добженко? — удивляется папа. — Я такого и не помню. Это у меня собирательный герой.
— Как понимать?
— Это как бы общий портрет нескольких человек — от каждого понемножку.
— А! Ну, тогда понятно… А то я думаю, чего это он Добженко-то изобразил? Не такой уж он правильный человек был, Добженко, чтобы в печать его вставлять.