Майя Кучерская - Тётя Мотя
Тете хотелось поцеловать краеведа в белую его голову, в легкую воздушную седину. Как благодарить мне вас за этот день? Ну, не деньгами же… И сказала — приезжайте в гости, в Москву, у нас большая квартира, Сергей Петрович улыбался отрешенной своей улыбкой: «А что же, почему бы и нет…»
Не приедет, конечно же, ни за что. «И присылайте, присылайте мне все, все, что еще найдете, напишете, расшифруете. Вот мой домашний адрес».
Они катились с Теплым в экскурсионном автобусе — Теплый клал голову ей на колени, дремал, просыпался и смотрел в окно, Тетя тоже сонно заглядывала в отогретое детскими ладонями оконце. Там тянулись пустые, заснеженные, но уже сильно просевшие поля, мелькали редкие огоньки, слышался глухой лай собак, вспыхивали освещенные окна придорожных магазинов. Тетя включила мобильный — и… Вот и все. Стишок от Ланина был тут как тут. На этот раз он прислал не свое — тютчевское, «Люблю глаза твои, мой друг». Она прочла эти давно забытые стихи раз и другой, и почувствовала, как кровь загорается в ней, как уснувшая в эти дни плоть очнулась и затомилась — и жизнь, бездумная, горячая, беспечная жизнь, которая не ведает о будущем, не помнит прошлого, а знает только сегодняшний день, ворвалась в нее, заворковала, запросилась на волю из скворешника тела.
Будет, как ты хочешь, милый. Только не исчезай.
Они въехали в Москву поздним вечером, Тетя поймала такси, чтоб не мучиться на метро и добраться до дома скорей, но ехали совсем не быстро — даже в начале двенадцатого попали в пробку на Садовом. Светофор на пересечении с Пречистенкой был сломан, вот что, и они никак не могли двинуться, Теплый дремал, Тетя смотрела на замершие особняки, сметая взглядом машины. Ириша шла здесь со всеми вместе — пешком, охваченная радостью, пела «Марсельезу», расплавляя тонкий голос в общем дыхании и хоре.
Как и предвидел отец Илья, в Москве все прежние представления Ириши, все, что впитано было в отчем доме как единственно возможное и лучшее в мире, опрокинулось, пошло крупными трещинами. У Сильвестровых не молились ни перед обедом, ни перед сном. В церковь ходили только по большим праздникам, и то лишь женская половина дома. Павел Сергеевич говел раз в год. И все время поносил Государя, называл «ничтожеством» (а она-то про себя так и верила, что непостижимым, мистическим образом именно он помог ей попасть в Москву). Распутина у них в Ярославле многие почитали как святого — Сильвестров звал «Гришку» исключительно непечатным словом. Павел Сергеевич вообще все время ругался — на правительство, союзников, бессмысленную войну, повторял за каждым обедом, что российского государства давно не существует, все сгнило и вот-вот рухнет. И светлел только во время любимых своих воскресных чайных церемоний, которые сам же и устраивал — то как в Тибете, то по-цейлонски, но чаще всего по-китайски — с разными присказками из китайских мудрецов.
«Первая чашка чая освежает губы и горло».
«Со второй возникает приятная легкость».
«Шестая позволяет заговорить с бессмертными».
«После седьмой тело плывет и оказывается в объятиях освежающего ветра…»[4]
Церемонии проходили в специально оборудованной для этого затемненной зале — с большим сосудом на крепких ножках и высоким металлическим столом, на котором были разложены щипцы, ложки с длинными черенками, кажется, деревянные черпаки, стояли мисочки, корзинки, коробки, тазики. Над всем этим и царил Сильвестров — босой, одетый в домотканые черные штаны и подпоясанную курточку, даже глаза у него, казалось Ирише, на это время сужались.
Она сопротивлялась как могла, последний гимназический год упрямо читала на ночь молитвы, ходила по воскресеньям в церковь, но потом все реже, а уж когда началась учеба на курсах, времени не оставалось ни минуты, и она только и делала, что с утра до ночи училась — читала ночами, конспектировала, выстаивала очереди в Румянцевке. На втором году Ириша начала ходить в Московский археологический институт — вольнослушателем, и еще подрабатывать в архиве Московской купеческой управы — три раза в неделю по несколько часов разбирала бумаги ХVIII и ХIХ веков, познакомилась в Управе с Соней — землячкой, дочкой священника, также сбежавшей из семьи учиться, уже окончившей те же Женские курсы и работавшей в архиве…
Только изредка, оторвавшись часто уже на рассвете от конспекта, Ириша задумывалась, смотрела на белеющий свет за окном и, ей казалось, слышала тайный гул, стоящий над городом, над Россией, такой, как бывает, когда колокол уже отзвонит. Гул, слагающийся из бесконечных слухов — о предательстве генералов на войне, о гибели безоружных полуголых солдат, о разврате Распутина и безволии царя, гул всеобщего недовольства, проклятий, и все нараставший злой стон: «До каких же пор?» Ощущение страшного разложения и предчувствие близкой катастрофы охватывали и ее.
28 февраля Ириша, несмотря на разлитое в воздухе беспокойство, все-таки отправилась, как обычно, учиться. Но занятия отменили. На курсах Ириша встретила профессора истории, одного из любимых, он взволнованно, не скрывая радости, сообщил ей и еще нескольким явившимся на лекции курсисткам, что в Петрограде революция, так что сегодня точно можно идти домой. Ириша вышла на улицу со своей новой подругой и однокурсницей Надей Сидоркиной, докторской дочкой, от Девичьего поля они двинулись к Садовому кольцу и вскоре увидели, как по Большой Царицынской шагает отряд рабочих. Девушки посторонились — рабочие молча шли по трое в ряд.
Ириша остановилась и глядела на них: были здесь и пожилые, и помоложе, и совсем мальчишки — и все, даже испитые и помятые жизнью лица казались ей чисты, умны, потому что охвачены общей высокой мыслью. Кто-то запел — и вскоре уже весь отряд подхватил «Варшавянку», стройно и трогательно, рабочие и песня уходили все дальше, к центру. Где-то вдали раздались хлопки выстрелов, но тут же все смолкло. Надя умоляла ее срочно идти домой, но Ириша закричала в ответ: «Мы же историки, как можно!» Надя развернулась и ушла в переулки, Ириша двинулась дальше, вместе со всеми.
Народ все прибывал — люди шли кучками, отрядами, просто парами, солдаты без оружия, офицеры, студенты, стайка гимназисток, дамы в шляпках с прикрепленными на меховые воротники красными ленточками, тут же бежали мальчишки-оборвыши. Раздался звук гармоники, солдаты запели «Марсельезу», и сейчас же песню подхватили все, кто шел рядом. Вскоре ее пели уже громадным тысячным хором, и Ириша пела, не слыша своего голоса, отдавая его общей могучей льющейся мощи, внезапно подумав на ходу смешное: вот бы папе в собор такой хор!