Джонатан Коу - Круг замкнулся
К этому я и прицепился, сказав, что не вижу ничего святого или подобающего в том, чтобы опоить Стива Ричардса перед экзаменом по физике, который Стив в результате провалил. И не греховно ли измываться над учителем — мистером Сильверманом, какое-то время преподававшим у нас математику, — только потому, что он еврей. А что касается сотрудничества с нацистской шпаной вроде «Комбэт 18» или финансирования групп, прославляющих своей музыкой холокост, — тут уж я и вовсе не знаю, как такое можно оправдать с помощью слов, которые Гардинг, похоже, так полюбил. Но он и бровью не повел. Сказал, что в прошлом не раз ошибался и не отрицает этого. Но он искренне восхищается скинхедами и теми, кто воспринимает расовую войну всерьез — так и выразился: «расовая война» — и переносит военные действия на улицу. Величал он их не шпаной, но воинами, а всем известно, что Святое воинство — часть нашего наследия, часть нашего фольклора. А как же недавние беспорядки в Брэдфорде, Бернли и Олдхэме, спросил я, когда эти люди разбушевались и начали бить пожилых пакистанцев с бангладешцами, которые им в дедушки годились? И это он называет величием? Насилие ужасно, ответил Гардинг, но если иначе нельзя достичь цели, тогда оно оправданно. Сказал, что он одобряет эти события и считает их шагом вперед, и тут я заподозрил, что у него не все в порядке с головой, потому что он принялся горячо убеждать меня в том, что эти беспорядки во многом спровоцировал он своими выступлениями в Интернете, изрядно повлиявшими на зачинщиков.
— Какова же ваша цель? — спросил я. — Чего вы пытаетесь достичь? Я что-то не понимаю.
— Единственное, к чему всегда стремились арийцы, — это жить так, как они хотят: в мире и гармонии с природой.
— Что же вам мешает?
И Гардинг ответил, что это невозможно, пока земля подвергается издевательствам. А издеваются над ней — насилуют и загрязняют — крупные корпорации; кроме того, ее топчут чужаки, которые не имеют никакого уважения к нашей земле и никакого права на ней жить, а крупные корпорации в смычке с политическим истеблишментом поддерживают такой порядок вещей, ведь на этом порядке зиждется их власть. Словом, обычная конспирологическая чушь: таким способом бизнесмены и политики задумали увековечить зло и материалистическую культуру, основанную на ростовщичестве, и, разумеется, за всем этим стоят евреи.
По этой причине Гардинг заинтересовался исламом, возомнив, что джихад открывает невиданные прежде возможности. Нет, конечно, Гардинг не учился управлять самолетом и не готовился в шахиды. Но утверждал, что встречался с Осамой бен Ладеном, которого называл Усамой — наверное, для того, чтобы подчеркнуть степень интимности этого знакомства, которой мы с тобой, к примеру, похвастаться не можем. Затем наступил момент, когда я решил, что он абсолютно сумасшедший. Гардинг бубнил, что Аль-Каида и арийские воины, по сути, находятся по одну сторону баррикад, ибо их истинный враг — Америка и сионисты, которые правят миром, но я уже перестал слушать. Однако войну в Ираке он приветствует, полагая, что она вдохновит террористов почаще атаковать Запад, а это хорошо.
Тогда я предпринял последнюю попытку:
— Как насчет гражданского населения в Ираке, гибнущего почем зря?
— Это очень печально, — ответил Гардинг, — но война — не что иное, как трагическая необходимость, и прольется еще много крови, прежде чем восторжествует правда.
А потом велел почитать его эссе под названием «Насилие и меланхолия». Оно вывешено в Интернете на сайте, созданном для Гардинга его друзьями. Я был рад услышать, что у него водятся друзья, мне даже немного полегчало.
На этом наш разговор в основном и закончился. Гардинг отправился заваривать чай, а я порылся в его коллекции дисков. Она тоже впечатляла. Несколько тысяч альбомов, расставленных в алфавитном порядке, и все на виниле. По-моему, он собрал всю западную классическую музыку. Когда Гардинг вернулся, я похвалил его коллекцию, заметив:
— Никакой попсы, да?
Он завел пластинку, которая уже стояла на проигрывателе, — «Норфолкская рапсодия № 1» Воана-Уильямса — и слушал ее в молчании, пока мы пили чай, и агрессивность, паранойя вдруг пропали, черты лица стали почти красивыми, и казалось, он вот-вот улыбнется, хотя кем-кем, а улыбчивым этого малого не назовешь. Но когда пластинка доиграла, Гардинг сильно погрустнел и сказал, что слушал эту музыку тысячи раз, десятки тысяч раз и она ему никогда не надоедает. «Рапсодия» была одним из любимых произведений его матери. Я напомнил, что Воан-Уильямс был социалистом и возненавидел бы Гардинга и все, во что он верит. Такого сорта политические взгляды очень поверхностны, ответил Гардинг; совершенно очевидно, что композитор по-настоящему верил только в свою музыку. Ну что тут скажешь? Спорить с ним было бесполезно.
Перед самым отъездом я рассказал ему о Стиве Ричардсе: как он нашел новую замечательную работу, перевез семью в Бирмингем, а спустя полгода отдел закрыли. (И сдается мне, Клэр, что это дело рук твоего бывшего бой-френда, я прав?) Что ж, очень жаль, сказал Гардинг, но главная проблема в том, что Стив здесь пришлый, и он был бы намного счастливее, если бы вернулся в свою страну, к своему народу. К своим «корням», как выразился Гардинг. Тут я разозлился и обозвал его гребаным идиотом. И вспомнил, как Дуг однажды сказал, что не хотел бы снова с ним встретиться из опасения увидеть убогого нормировщика, но что может быть более убогим, чем эта реальность, и как подумаешь, каким Гардинг был сообразительным, остроумным, заводным и чем все закончилось. Очень грустно. Я спросил, существует ли миссис Гардинг. Была, ответил он, но умерла. Я в последний раз окинул взглядом его дом и содрогнулся при мысли о том, какую пошлую, несчастную и одинокую жизнь он себе устроил, — но, знаешь, пожалеть его у меня не получилось. Он никого в упор не видит, вот в чем беда, и как такого жалеть? Он поставил себя выше человеческого сочувствия. Я не пожал ему руки, не говоря уж о том, чтобы обняться, просто сказал «до свидания» и напоследок попросил передать привет Усаме, а заодно узнать у него, не даст ли он интервью для «Бирмингем пост». Гардинг в ответ произнес что-то по-арабски. Я полюбопытствовал, что это значит, и он перевел, сказав, что это цитата из Корана: «Укажи нам путь праведный, дорогу тем, кому Ты ниспослал свое благословение, тем, кто не прогневит Тебя и не оставит».
И я уехал. Он не помахал мне на прощанье, только стоял на пороге и глядел вслед моей машине. Больше я его не видел.
* * *Теплый вечер тянулся своим чередом. Они зажгли свечи на балконе и, поужинав, сидели там вчетвером, Клэр, Патрик, Стефано и Филип, пока солнце не зашло, и тогда начали закрывать ставни, а город Лукка погрузился в почти полную тишину. Лишь изредка раздавались голоса, звонко прощающиеся, и шаги прохожих по брусчатой мостовой. И чудилось, будто события весны 2003 года случились миллионы лет назад.
Было уже хорошо за полночь, когда Клэр сказала:
— Не пойму, что мы можем извлечь из истории Шона. По крайней мере, то, о чем я раньше говорила, она не опровергает. Если и существует исключение из моей теории, то это не Шон, а Бенжамен. Тут я, пожалуй, соглашусь. В том, что с ним произошло, винить некого. Никакой причинно-следственной цепочки. Никто не вынуждал его влюбляться в Сисили и тратить двадцать лет жизни впустую, превратив ее в фетиш. За это он несет полную ответственность.
— Но ведь, — возразил Филип, — Бенжамен теперь счастлив. Он опять заполучил Сисили. Именно этого он и хотел всю жизнь.
— Не верю, что он действительно счастлив.
— Ты видела их вдвоем?
— Заезжала один раз. Это было невыносимо. Она сидела в инвалидном кресле, гоняя его как шелудивую собачонку. Ну и характер у нее…
— Дело не в характере, а в рассеянном склерозе. Он меняет человека.
— Все равно, это невыносимо.
— Тем не менее, Клэр, Бенжамен счастлив. Он снова пишет — ты не знала? И сочиняет музыку. По-моему, это здорово. Во всяком случае, по сравнению с тем, что было пару лет назад… Вспомни, как он исчез, уехав в Германию, и несколько месяцев от него не было ни слуху ни духу.
— Ну, может быть…
— В том-то и дело. Все мы в итоге получили то, что хотели, каждый свое. Ты, я, Дуг, Эмили. Нет, серьезно, с некоторых пор все мы живем так, будто сказка уже закончилась, — «долго и счастливо».
4
МЮНХЕНСКИЙ ПОЕЗД
Черные поля снегом пестрят.
Сумерки крадутся по пустым балконам,
слепые дома важно
Хранят тайну, там дети
(Мерещится мне) растут, родители любят
В гнетущем уединении.
Аугсбург. Ульм.
Я их не вижу,
Но названья ложатся темно-синей тенью.
Унылой, как воскресный полдень.
Вдоль полотна канал
Течет. Перины льда
Качаются на его серозелени, а рядом трава
Бежевая, как ковер в квартире с ремонтом,
Которую никак
Не могут продать.
Кёльн. Манхайм. Штутгарт.
В любом из этих мест
Дом можно найти
Или создать. Но стоит ли?
Бледный манящий свет еще не поблек
За далекими Альпами, и скоро солнце
Лизнет пуховые плечи
Городов, которые я еще не вообразил:
Выбора нет,
Когда выбор бесконечен.
Бенжамен стоял в Drogerie,[33] в уголке, с двумя пачками презервативов, по одной в каждой руке, пытаясь расшифровать немецкие инструкции. Пачки явно отличались друг от друга, но он представления не имел, в чем заключалась разница, по-видимому, существенная. В размере? Текстуре? Отдушке? Не понять.