Иштван Эркень - Избранное
Транспорт с детьми эсэсовцы сперва доставляли к кинотеатру «Олимпия». Детишки выстраивались в очередь перед билетными кассами, называли свое имя и получали порядковый номер. Одному мальчику удалось бежать оттуда: что происходило с детьми после этого — остается только строить догадки. Можно предположить, что прямо здесь же, в фойе кинотеатра, их осматривали и отбирали пригодных для отправки в рейх, где на только что созданной экспериментальной станции из них должны были воспитать полноценных арийцев. Осмотр не затягивался надолго. В первую очередь отбирались белокурые дети. Затем им вручали по четыре мяча разного цвета и делали для себя пометки, который из четырех был выбран ребенком. У детей прослушивали сердце, измеряли и записывали вес и рост. Замеры черепа производились с помощью прибора, который определял характерный для семитской расы лицевой угол, да так быстро, будто просто давал ребенку щелчка по голове… В зрительном зале, на возвышении перед киноэкраном, заседала комиссия.
Казик весь день писал. Он работал над пьесой и из-за стука пишущей машинки не слышал гула моторов и выкриков эсэсовцев. Когда он спохватился, было уже поздно. Улица опустела, лишь несколько мужчин в отчаянии метались туда-сюда, а женщины стояли, рыдая… Он высунулся из окна, громко крича:
— Оленька! Оленька, где ты?
Он остолбенел: что за абсурдная мысль! Оленьке минул девятый год, а ребятишек из гетто забрали летом 1942 года. Всему виною жара. Эта дурацкая поездка. И ссора с Барбарой… Ведь он, к примеру, отлично помнил, что сынишка был белокурый; каждый считал своим долгом заметить, как это странно, что родители оба черные как смоль, а ребенок такой светловолосый. Но лицо сына представлялось ему расплывчато. Наверняка на мальчике был красивый костюмчик, один из тех, что дарила Ядвига… Но вот имя сынишки он никак не мог вспомнить. Как ни рылся в памяти, упорно возвращался к имени дочери, лишь Оленьку видел в кинотеатре «Олимпия», на помосте перед отборочной комиссией.
— У тебя оба дедушки и обе бабушки евреи? — спрашивала председательница.
— Мой папа — знаменитый писатель, — отвечал ребенок предельно беззастенчивым тоном.
— Ты не умеешь отвечать на вопросы?
— Я привыкла говорить, что на ум взбредет.
— Ты ведешь себя как беспризорная девчонка.
Председательница одета в форму. Черты лица ее напоминают Ильзу: та же холодность, незамутненность, то же гнетущее спокойствие… И вот ведь что интересно: вроде бы сейчас зима, а председательница покрыта ровным шоколадно-смуглым загаром. С детьми она обращается строго, однако недоброжелательной ее не назовешь: манера поведения — словно критическая точка между водой и льдом.
— Как зовут твоего отца?
— Папа.
— Разве это имя?
— Конечно, имя.
— Ты глупа не по возрасту.
— И вовсе я не глупая.
— Глупая, глупая!
— Нет!
— Я говорю: да!
— А я говорю: нет!
Стоящий рядом охранник, возмущенный дерзостью ребенка, дает ему щелчка. И щелчок-то не очень сильный, все же Оленька поражена. Это первый щелчок в ее жизни. Казик строго-настрого запретил наказывать ребенка: основное условие гуманного воспитания заключается в том, чтобы ребенок не боялся взрослых. Оленька оборачивается к охраннику и показывает ему язык. Комиссия так и ахает.
— Имя и фамилия матери? — спрашивает председательница.
— У нее нет имени.
— У каждого человека есть имя.
— Вернее, есть, — поправляется Оленька, — только его нельзя произносить. А значит, его нет.
— Почему нельзя произносить ее имя?
— Тетушка Дамазер сказала, будто мама опозорила Польшу и папа наказал ее за это.
— Как же он ее наказал?
— Ей запрещено приходить домой, а мы должны забыть ее имя.
— Кто эта тетушка Дамазер?
— Жена привратника.
Председательница записывает, и один из охранников уносит куда-то эту бумажку. Ночью за Дамазерами приезжает крытый грузовик. Привратница кричит на весь подъезд: «Тайник — за перекрывающим краном!» Один из солдат понимает по-польски. Он возвращается и забирает из тайника за водопроводным краном все деньги Дамазеров. Грузовик поспешно уезжает.
— С какими детьми ты дружишь — с евреями или с крещеными?
— Ни с кем я не дружу. Мой папа — знаменитый писатель.
— До чего же ты бестолковая, — говорит председательница. — И папой своим нечего хвалиться.
— Он специально для меня написал сказку, — рассказывает Оленька. — Летят по небу утки, тысяча тысяч, — это облако. У каждой в клюве — капелька воды, это дождь. И что такое снег, я тоже знаю.
— Вряд ли ты нам пригодишься, — машет рукой председательница. — Несешь всякую чепуху, что на ум взбредет.
— Папа сочинил это только для меня и никому другому даже не показывал.
— Опять ты врешь. Ты и читать-то не умеешь.
— А вот и умею, — хвастается Оленька. — Папа меня даже английскому учит. Dog — значит «собака». Ship — «корабль». Я — папино сокровище, ясочка ненаглядная.
— Оно и видно, что ты для него сокровище, — усмехается председательница. — Вот сейчас он, к примеру, чем занимается?
— Шведский король прислал папе посылку. Шоколад — это для меня, а папа варит себе кофе и пишет.
— А за тобой в это время кто присматривает?
— Тетушка Дамазер.
— И это называется папа тебя любит?
— Я — папино сокровище, ясочка ненаглядная.
— Неправда.
— Нет, правда!
— Неправда!
— А вот и правда!
— Я говорю: неправда!
— Все равно — правда!
Откуда-то послышался звонок — глухо, точно пробиваясь сквозь многослойную ткань.
Рутковский вздрогнул. Он по-прежнему стоял на пороге детской. «Так и с ума сойти недолго, — подумал он. — Собственная фантазия меня доконает. Где же водка? Надо принять снотворное, лечь и выспаться. А во всем виновата эта старая истеричка…» Он сунул руку в карман, вытащил таблетку люминала. Помнится, водку он оставил на кухонном буфете. Он вышел на кухню, огляделся. Действительно, бутылка стояла на буфете. Но едва он сделал шаг, мозаичный пол под ногами у него захрустел, словно была рассыпана соль. Казику становилось нехорошо, если под ногами у него хрустело. Лучше уж отказаться от водки. Он прошел в ванную, открыл кран. Как следует вытер ботинки, чтобы на них не оставалось соли.
Снова раздался звонок.
На пороге стояла какая-то старуха. Лица ее в полумраке почти нельзя было разглядеть. Фигура расплылась, как подтаявший снежный ком. То немногое, что угадывалось в ее облике, привело Казика в ужас. Он знал, что никогда не видел эту женщину, но человек иногда способен распознать то, с чем никогда в жизни не сталкивался: получивший пулю в сердце мгновенно понимает, что пришла смерть.
Женщина тяжело дышала.
— Не сердитесь, что побеспокоила, пан доктор, — сказала она, ухватившись за дверной косяк. — Я увидела, что у вас еще горит свет.
Все в доме называли Рутковского «пан доктор».
— Уже очень поздно, — сказал Рутковский. — Я собирался лечь…
— Мы живем на первом этаже, — сказала женщина. — Позвольте присесть на минутку… Поднялась по лестнице, и от этого мне еще хуже стало, пан доктор.
Женщина пошатнулась. Казик помог ей войти, усадил ее. Лишь сейчас он заметил, что в лице у нее ни кровинки.
— Вам плохо?
— У меня с коронарными сосудами не в порядке.
Она вытащила какой-то мятый рецепт из потертой черной сумки.
— Во время приступа мне делают укол… Может, найдется у вас дома это лекарство, пан доктор?
Казик прочел рецепт и удивленно уставился на женщину.
— Здесь какая-то ошибка: я вовсе не врач.
— Разве вы не доктор Рутковский?
— Все верно, — сказал Казик, — но только доктор философии.
— Значит, не врач?
— Нет, — сказал Рутковский. — Я — писатель.
Старуху даже это легкое разочарование взволновало. Веки ее часто моргали, рот приоткрылся, и слышно было, как воздух со свистом входит и выходит при дыхании.
— Когда-то у меня снимала комнату женщина, — обессилев, произнесла старуха. — Так у нее муж тоже был писатель.
— Как его звали? — спросил Рутковский. — Я почти всех писателей знаю.
— Теперь уж не припомнишь. Да его, наверное, нет в живых, он ведь находился в гетто.
— А его жена?
— Она-то нет, — сказала старуха. — Она снимала комнату, потому как за ней ухаживал немецкий офицер.
— Любопытная история, — заметил Казик. — Но вам лучше отдохнуть, — добавил он. — Не выпьете глоток водки?
— Да, пожалуй.
Казик принес ликерную рюмку. Он направился было в кухню, но тут ему вспомнился мозаичный пол, хрустящий под ногами, и он предпочел принести из ванной стакан простой воды.