Николай Сухов - Казачка
— А что это за штука такая — «иссовдепа?» — спросил Пашка.
Но юнкер вместо ответа презрительно сопнул и отвернулся.
«Ишь паршивка, ей-бо! — мысленно обругал его Пашка. — Большую птицу из себя корежишь! Цаца сопливая!» — И рывком подкинул винтовку.
У маленького, крытого тесом флигеля, за дощатым, в полтора человека высоты, забором, они задержались ненадолго. Юнкер зверем перемахнул через забор, отпер калитку, и казаки всей ватагой ввалились в укромный, присыпанный песком двор. Пашка, стоя у калитки, видел, как кто-то из сгрудившихся на крылечке казаков постучал в двери, сперва негромко, одним пальцем, потом кулаком, со злобой; двери, звякнув задвижкой, открылись. Между офицером и вышедшим человеком произошел короткий разговор, и затем офицер и несколько казаков, цепляясь о порожек сапогами, гремя шашками и чиркая спичками, полезли в сени. Из комнаты через щели в ставнях брызнул свет.
Что казаки делали в доме, Пашке не было известно. Оттуда не доносилось ни звука. А когда казаки через короткое время снова загремели на крылечке, из-за спины офицера выступил невысокий, пожилой, в демисезоннном пальто и кепке человек. Озабоченно и как-то спокойно покашливая, засунув в карманы пальто руки, он обогнул стоявшего на дороге Пашку, даже не взглянув на него, как огибают какой-нибудь придорожный столб или камень, и в сопровождении двух наступавших ему на пятки казаков направился в калитку…
Много в эту хмарную, сырую и долгую ночь они навестили домов, побывав и на окраине Ростова, в глухих отдаленных переулках, и на Большой Садовой, в центре; много Пашке пришлось поплутать по городу, который он до этого видел из окна госпиталя. По двое и по трое казаки на некоторое время выбывали из строя, уводя людей, и, сдав их в комендатуру, возвращались опять. И везде все обходилось мирно и благополучно. То бишь не то чтобы мирно, а без урона для казаков. Но на заре, уже после того как казаки вломились в помещение Совета, сняв при этом дежуривших красногвардейцев, поломали столы, пожгли бумаги — Пашка и здесь стоял с винтовкой у входа, на карауле и мало что видел, — уже после этого, когда, завершая поход, казаки держали путь на Московскую улицу, случилось неожиданное.
На ходу покуривая и тихо переговариваясь с разрешения офицера, казаки все тем же строем и все в том же составе поворотили с большой, широкой, с двойными рядами нагих деревьев улицы Садовой в какой-то темный и кривой, без единого фонаря закоулок, сразу же попав в невылазную грязь. Только что хотели они было перейти на противоположную сторону — над их головами что-то с подсвистом шуркнуло и ударило о камень стены: послышался звук разлетевшегося кирпича.
— Что за так-перетак!.. — сказал офицер, остановясь.
Но вот шуркнуло еще раз, и еще, и тут же одни из казаков ойкнул, охватил ладонями располосованную щеку и нос, а Пашка Морозов скорчился и, роняя с плеча винтовку, присел в грязь: кирпич угодил ему в только что заживший бок, прямо в рану.
Щелкнули затворы. Казаки, матерясь, метнулись к подворотням, туда, сюда, но вокруг — пугливая предрассветная тишь, непроглядная темень да слякоть.
Обмякнувший и по уши вывалявшийся в грязи Пашка кое-как, с помощью товарищей выбрался из лужи, влез в извозчичью пролетку, приведенную с Садовой юнкером, и под холодным крепчавшим дождем, ежась и постанывая, потащился вместе с другим пострадавшим казаком снова в госпиталь.
X
Вскоре после того как Федор Парамонов возвратился в часть, огорчив сослуживцев тем, что из главного интендантства он вместо шинелей и сапог привез одни лишь посулы, его пригласил к себе на квартиру прапорщик Захаров. Не то что приказал прийти, а именно пригласил, случайно встретившись с ним в сотенной канцелярии и освободив его от наряда, в который по злобе назначал его вахмистр.
Необычного в этом приглашении Федору ничего не показалось, хотя он и знал, что подобного панибратства с подчиненными офицеры, как правило, не позволяют себе. Но ведь он, Федор, только что вернулся из Петрограда, а Захаров там учился и в разговорах частенько вспоминал с грустью и о столице, и о своем студенческом прошлом.
Ждать себя Федор не заставил. Захаров усадил его на стул, дружелюбно подсунул пачку папирос с чубатой головой Кузьмы Крючкова и осторожно повел беседу. Он расспросил Федора о его последней поездке, о впечатлениях, выругал вместе с ним интендантство, пожалел, что служба не позволяет хотя бы на денек заглянуть в столицу, отвести душу, повидать знакомых, и как-то незаметно перешел к политике, которая, как видно, его глубоко волновала, несмотря на то что ни к какой партии формально он не примыкал.
— Мне известны, брат, стали, — сказал он Федору после некоторой подготовки и мельком взглянул на его удивленно поднявшиеся брови, — известны стали твои внеслужебные похождения в столице. Шила в мешке не утаишь… Да и не для того «шилом» этим люди запасаются, чтобы его прятать… А? Откуда известны? Ну, брат… слухом земля полнится. Не подумай только, что тут слежка какая-то. Нет, просто случайно узнал.
— Не думал я, — не в силах скрыть досаду, нахмурившись, перебил его Федор, — не думал я, что земля так слухом полнится.
— Честное слово, случайно! — раскатистым тенорком смущенно вскрикнул Захаров, и девичье-нежные щеки его загорелись. — Ты напрасно сердишься. Оттого, что я узнал, хуже не будет. Твои искания, Парамонов, я понимаю. Очень! Потому-то мне и хочется по-дружески, начистоту потолковать с тобой. Хочется помочь тебе, предостеречь тебя от ошибки. Политика, брат, штука такая… Не туда шагнул — и вверх тормашки. А твой шаг… первый в политику шаг, по-моему, ошибочен. Убежден в этом. Да, убежден! Отчаяние руководит тобой, вот что. А отчаяние — плохой, брат, руководитель. Но пока еще не страшно, поправимо пока. Конь о четырех копытах — и тот спотыкается.
Доводы Захарова против большевиков были пространные. В ином случае они, пожалуй, могли бы быть и убедительными. Захаров не охаивал своих политических противников. Наоборот, он всячески напирал на их настойчивость, смелость, упрямство, на их умение воспользоваться дряблостью правительства, завлечь массы (не увлечь, а именно «завлечь», говорил Захаров) и даже — на их силу.
— Большевики настойчивы, — сказал он, — и последнее время сильны стали, все это правильно. Но ведь партия-то их — рабочая. Так и называется: Российская социал-демократическая рабочая партия (большевиков). А казачество при чем тут? Про казачество ничего тут не говорится. Они, большевики, добиваются жизни для самих себя, для рабочих — людей фабрик и заводов, а вовсе не для казаков. И казак-большевик — это так же дико, как нищий-миллионер.
«Ну, милый мой, — все больше хмурясь, прикладывая ко лбу ладонь, думал Федор, — мне, конечно, трудно с тобой, языкастым, спорить, и я не могу всего объяснить, как оно и что. Но я слушал представителя самого ЦК большевиков и точно помню слова: власть рабочих, трудовых казаков и крестьян. Значит, казачество при чем-то тоже есть».
— Вы говорите, казак-большевик — это дико, — возразил он, — а я своими глазами видел таких казаков и ничего дикого в них не заметил.
— Голубчик Парамонов! — еще громче закричал прапорщик, подскочив на стуле. — Ведь отчаяние подхлестывает не одного тебя. Пойми это. Большевики хлопочут о мире, вот в чем секрет! И этим как раз попадают в масть казакам. Сейчас попадают. Я бы тоже согласился стать большевиком, пока идет война. Но после-то что, после? Между бытом нашим, казачьим, и тем, что хотят ввести большевики, — социализмом, нет никакого сродствия. — Захаров с особенной любовью подчеркнул последнее, казачье слово, — Никакого сродствия! Они исключают друг друга, да, отрицают. А казаки идут, правильно говоришь. Но идут они только по неведению. А большевики их не отталкивают. Зачем же? Даже примолвливают: пускай помогают загребать для них жар. Но сами-то… сами-то казаки что от того выгадывают? Они уподобляются тому смекалистому парню, что сидел на суку, рубил его под собой и думал, что он себе на пользу дело делает.
— Не знаю, господин прапорщик, о каком вы быте толкуете, за какой быт тревожитесь. Вам виднее, конечно, — едко сказал Федор. — А что касается меня, таких, как я… так мой быт — вот он весь тут, весь! Вот эта чертова кожа, — и со злобой подергал на себе старенькую, застиранную и залатанную на локтях гимнастерку, — Да вот эти разбитые сапоги… да нешто кривой мерин еще — у моего батьки. И все. Круглым счетом. Вряд ли на этот быт найдутся посягатели. Не думаю.
На квартиру Федор возвращался злой, насупленный. Ему было досадно на себя, что ответить прапорщику по-настоящему, дать ему отповедь он все же не смог — слов для этого у него не нашлось. Он и в самом деле не знает, почему большевики свою партию назвали рабочей, а не трудовой, скажем.
Квартировал Федор вместе с Надей в неказистом двухкомнатном домишке селянина-украинца села Ивановки — неподалеку от станции Раздельной. Это — на Одесщине. Из Натягаловки вторую и третью сотни не так давно перевели сюда. Здесь, в Ивановке, с самого лета стояли все остальные сотни полка и штаб. Разместили здесь казаков гораздо теснее, чем в Натягаловке, но все же Федору удалось и тут отстоять себе отдельную квартиру, без других служивых.