Генри Саттон - Бесстыдница
Уотерс взял со стола томик Рескина, полистал и прочитал вслух отрывок, который ему особенно нравился:
— «…причудливые колоннады крытых галерей с разноцветными переливающимися колоннами, высеченными из яшмы, порфира и мрамора, который, подобно Клеопатре, подставляет для поцелуя и в то же время прячет от нескромных солнечных лучей свои самые затаенные места… Колдунья-тень, крадучись, словно вор, сползает с колонн, обнажая один за другим лазурные изгибы прожилок, подобно тому, как отливная волна оставляет за собой песчаные волночки на берегу; капители затканы затейливыми хитросплетениями, венками невиданных трав, ползучими гирляндами аканта и виноградными лозами, а также мистическими символами и узорами, начинающимися и заканчивающимися Крестом; венчающие крышу портика широкие архивольты, как нескончаемая цепочка жизни…»
Мерри, облокотившись о стол и уперев подбородок о ладонь, слушала затаив дыхание.
— Просто замечательно, — сказала она.
— Вам понравится в Венеции, — сказал он. — Я это знаю наверняка.
Ночью, уже забравшись в постель, Мерри раскрыла томик Рескина, чтобы почитать перед сном. На форзаце рукой Уотерса было начертано: «Милой Мерри — с любовью. Джим».
Мерри вздохнула, перечитала надпись, потом перевернула страницу и начала читать: «С тех пор как человек завоевал власть над океаном, над просторами океанического брега вознеслись три могущественные твердыни…»
Уотерс не слишком преувеличивал, сравнив Венецианский фестиваль со званым ужином. Разница, пожалуй, была лишь в масштабах. Телеграмма, доставленная в Монтрё, на виллу Мередита Хаусмана, была воспринята как предложение сменить обстановку и расслабиться.
Нони изнывала от скуки, ведя тихую и уединенную жизнь на безлюдном берегу озера. Она уже два дня приставала к Мередиту, уговаривая принять приглашение покататься на яхте. Мередит всячески отнекивался.
— Я едва знаком с этим Эйскью. И видел-то его всего три или четыре раза. И нужны ему вовсе не мы и не наше общество, просто он хочет прихвастнуть тем, что заполучил к себе в гости знаменитость. Он составляет список имен, приглашает известных людей на свою дурацкую яхту и бороздит Ионическое море. Причем это повторяется из года в год.
— Это, должно быть, так увлекательно, — вздохнула Нони.
— Послушай, если тебе непременно хочется совершить морской круиз, я арендую для нас отдельную яхту. Но общество Эйскью меня совершенно не привлекает.
А вот Нони думала совершенно иначе. Ее привлекали веселье, роскошь и шумная компания — то есть все то, от чего так старался отгородиться Мередит, от чего он бесконечно устал за прожитые годы и о чем теперь даже думать не мог. В итоге разговор, как того и следовало ожидать, перекинулся на их совместную жизнь. Нони считала, что со стороны Мередита было бы более чем уместно угодить ей, позволить хоть немного развлечься и заодно вкусить сладостей той жизни, которую, по ее мнению, долго вел сам Мередит и которой успел пресытиться.
В конце концов, между ними разгорелся жаркий спор, когда оба кипели от негодования, но предпочитали молчание перебранке и смиренно потупленный взор — гневным тирадам.
Телеграмму же Нони как будто сам Бог послал. От поездки в Венецию Мередиту никак не отвертеться, а в Венеции может быть даже веселее, чем на яхте Эйскью. Облачко, затмившее небосклон семейного благополучия четы Хаусман, развеял свежий ветер. По меньшей мере — на некоторое время.
Для Гарри Кляйнзингера известие о том, что «Продажная троица» будет представлять американский кинематограф на фестивале в Венеции, тоже стало облегчением, хотя и иного рода. Картина была отснята, смонтирована, озвучена и отредактирована. С ней было покончено. Кляйнзингер сидел в своем кабинете за прекрасным письменным столом «Ридженси», на котором громоздились книги, наброски, авторские и режиссерские киносценарии.
Кляйнзингер переживал тяжелый период; когда он заканчивал очередной фильм, для него всегда наступал тяжелый период. Напряжение вдруг резко спадало, и он начинал чувствовать себя брошенным и ненужным. Хуже того, он был уверен, что никогда больше ничего не создаст, что с ним покончено навсегда и на карьере можно ставить крест. Прямо перед ним на письменном столе, за огромным гроссбухом, обтянутым флорентийской кожей с тиснением, между изящными золотыми часами от Картье и ониксовой подставкой для ручек, красовалось изумительное objet d'art[25] — птичье гнездышко, свитое из золоченой проволоки, в котором покоилось крохотное нефритовое яичко. Время от времени Кляйнзингер брал яичко в руку, катал его на ладони, потом клал на место и тянулся к какому-нибудь другому предмету. Бесцельно листал книги, ворошил сценарии и вновь брал яичко. Он как раз сжимал его пальцами, когда в кабинет вошел Джим Туан, слуга-китаец. Туан держал в руке поднос, та котором стоял телефонный аппарат.
— Вас спрашивают, мистер Кляйнзингер, — сказал он.
— Меня нет дома. Сам знаешь.
— Да, сэр. Но этот — важный звонок. Этот звонок вы ответите, я думаю, — сказал Джим. Потом улыбнулся и присовокупил: — Очень важный. Очень хорошие новости.
— Ладно, — кивнул Кляйнзингер. И жестом указал, что Джим может воткнуть вилку телефонного шнура в стенную розетку. Затем снял трубку и выслушал поздравления Марти Голдена по поводу того, что «Продажную троицу» решили выставить на Венецианском кинофестивале.
— Спасибо, Марти, — сказал Кляйнзингер. — Я очень польщен. Без дураков. Спасибо, что позвонил.
Он положил трубку. Слуга унес телефон. Дождавшись, пока дверь закроется, Кляйнзингер потянулся к яичку. Развинтил его на две половинки, убедился, что маленькая пилюлька цианистого калия никуда не пропала, аккуратно свинтил яичко и положил назад, в золотое гнездышко.
А вот Фредди Гринделл в Риме воспринял новость о «Продажной троице» как раз наоборот. Для него она означала продление мук. Он уже написал письмо, положил его в конверт и запечатал. Но отправлять не стал. И еще носил с собой написанную через копирку копию, которую едва ли не каждые десять минут выуживал из кармана, расправлял, читал, потом складывал и прятал обратно. И так продолжалось уже два дня.
Фредди и сейчас сидел за письменным столом, разглядывая копию письма, когда посыльный принес ему телеграмму. Фредди прочитал телеграмму и скатал ее в комочек. Потом уже хотел было бросить комочек в корзину для бумаг, но передумал, положил ее на стол и разгладил.
И снова уставился на копию письма:
«Селестиал Пикчерз»
Рим, Италия
14 июля 1959 г.
Мистеру Мартину Б. Голдену
Президенту
«Селестиал Пикчерз»
Голливуд, Калифорния, США
Уважаемый мистер Голден!
В течение семнадцати лет я верой и правдой работал на благо «Селестиал Пикчерз». Я понимаю, что выслуга лет не дает мне права на какие-то исключительные привилегии, но дает право высказаться начистоту в день моей отставки.
Когда недавно Ваш сын, Мартин Б. Голден-младший, приезжал в римскую студию компании «Селестиал Пикчерз», мне выпала честь сопровождать и развлекать его. Я был рад, что сумел справиться со своей задачей.
Скажу откровенно: мне показалось, что он не проявляет ни малейшего интереса ни к нашим операциям, ни к киноиндустрии вообще. А его деловые познания показались мне еще скромнее. Впрочем — какого черта! Как сын президента компании и владельца контрольного пакета акций, он имеет право на определенные слабости (не в обиду будет сказано).
Но он не имеет права требовать от меня, чтобы я поставлял ему девушек, играя роль сутенера, или чтобы я доставал ему марихуану. И не имеет права отчитывать меня за отказ подчиняться этим требованиям. И уж тем более он не смеет говорить обо мне в уничижительном тоне с моими коллегами в Риме, как, впрочем, и в Париже, и в Лондоне, обзывая меня надутым «гомиком» или «засранным мужеё…ом».
Вам следует разъяснить ему, что обладание огромным состоянием имеет и обратную сторону. Я могу предъявить ему иск на полмиллиона долларов в каждой из трех этих стран и вправе рассчитывать на то, что везде мой иск будет удовлетворен.
Однако мое отвращение к судебным процедурам, а также чувство лояльности перед кинокомпанией не позволяют мне унизиться до подобных мер. Но я оскорблен в лучших чувствах и испытываю глубочайшее омерзение.
Настоящее письмо прошу считать заявлением об увольнении.
Искренне Ваш.
Фредерик Р. Гринделл».
Он взял конверт и копию, разорвал в клочья и выбросил в корзину для бумаг. Потом чиркнул спичкой и поджег обрывки.
Впрочем, это нельзя было назвать по-настоящему прощальным жестом. Фредди уже давно выучил письмо наизусть. Но отправлять его все равно не стал бы. Он и сам это понимал. Если ждать до середины сентября, то отправлять его уже было бы просто верхом нелепости. А Фредди как раз и собирался ждать до середины сентября. И еще он собирался поехать на фестиваль в Венецию. Ему нельзя было не ехать. И не ради Мартина Голдена или «Селестиал Пикчерз», а ради себя самого. И еще ради Мерри Хаусман и Карлотты. Но главным образом — ради себя самого.