Юрий Морозов - Если бы я не был русским
— Что?
— Зона возврата. Она тебя всё время возвращает на землю в мешок с костями и мясом. Твоя личная зона, хотя сейчас и не время индивидуальных заморочек. Это чересчур большая роскошь. Вся наша страна — зона, а впрочем, как я поняла только сейчас, и вся земная человеческая жизнь.
— И возврата во что? В преисподнюю?
— А может быть, и в рай. Жаль, что ты больше не умеешь летать. Я бы хотела пошизофренировать сквозь облака вместе с тобой.
Совсем близко от борта, как стены неприступной крепости, заскользили туши прибрежных базальтов.
— Смотри! Кажется, мы идём на посадку. Какие скалы! Это просто Италия или побережье южной Африки.
Теплоход и в самом деле сближался с сушей, и Ивэн спустился на нижнюю палубу за рюкзаками.
От пристани нужно было подниматься по длинной железной лестнице, проложенной в скалах наверх к посёлку. Пассажиров на берег сошло всего несколько человек. Ивэн с женой и объект преследования с сумкой через плечо и в белой, широко развевающейся на ветру юбке шли последними. Ивэн карабкался за незнакомкой, а несколькими ступеньками ниже взбиралась всё время оглядывающаяся на море Илона. Ивэн старался не смотреть вверх, но, помимо воли, глаза его то и дело фотографировали пленительную смену позиций двух других сестёр, по его терминологии, «бесстыдниц», в полыхании светотеней мечущейся материи. Небо давило на плечи бездонной глубиной космоса, солнце светило так контрастно, что незнакомка, казалось, взбиралась по перекладинам, воткнутым в сгущённый воздух, в море, поменявшееся с небом местами, и её ноги с белой каймой трусиков, и юбка, отделяющая их от неё самой, с головой нырнувшей в море синевы, жили совершенно самостоятельной и близкой Ивэну жизнью.
— Ох, Ивэн, ну и фантастика тут! — раздался снизу голос Илоны, и он очнулся от гипнотического транса, вызванного бесстыжим созерцанием запретной погранзоны. «Опять зона, — подумал Ивэн. — Эдак они меня возвратят не то что на землю, а в тартар специальной глубины для особо опасных тартарных рецидивистов». И, чтобы отвлечься от всей этой шизни, он скорее обернулся к Илоне.
Она стояла несколькими ступенями ниже. У неё было такое милое и удивлённое лицо. Ивэн чувствовал, как сердце его облилось кровью от любви к ней. Ведь она ничуть не хуже той, что сейчас тоже стояла, любуясь ландшафтом, двадцатью ступеньками выше. Только Илона уже своя, родная, но не таинственная. А та, наверху, как будто магнитом притягивала его к себе, но для чего?
Ведь он же не собирается ради неё бросать Илону. Илона теперь с ним навсегда. Но тогда зачем ему эта магическая женщина с раскосым разрезом глаз? Ах, да, она, возможно, его родственница. Он снова поднял голову и увидел, как ветер рванул её юбку, так что обнажил полностью белый мрамор двух колонн жертвенника Афродиты. Он пошатнулся на ступенях, а когда опять глянул вверх, то обнаружил сюжет для ностальгического ландскэйпа — пустая лестница и пустыня бездонного неба над ней.
И вот они с Илоной на самом верху, на скале высоко над морем, и даже над чайками, снующими где-то там далеко, возле самого прибоя. Ветер отдувал рубаху вместе с кожей тела с одной стороны и вживлял их в плоть с другой. Облака лёгкими пухлыми подушками летели, казалось, прямо над головой. Незнакомки нигде не было, но теперь Ивэн не спешил.
Они медленно шли по улице, впитавшей в себя столько солнца, что всё на ней стало одного цвета — солнечного. Маленькие белостенные домишки рыбацкого посёлка стояли то группками, то врассыпную. Оказалось, что Ивэн хорошо помнил расположение улиц и домов, хотя сами улицы и дома несколько изменились за время его отсутствия. Они шли неизвестно куда по совершенно безлюдному посёлку, ибо в этот полуденный час серьёзным людям на улицах делать было нечего, а праздношатающихся, вроде Ивэна и Илоны, здесь почти не бывало. Только два играющих на крыльце дома котёнка — будущие члены секты великих хитрецов, попались им на глаза.
— А тебе не приходила в голову мысль, — рассеянно заметил Ивэн, — что не кошки существуют для нашего удовольствия и небольшой антимышиной пользы, а мы для них? Мы работаем, мучимся, строим, воюем, осваиваем новые жизненные пространства и космос и одновременно разводим массу грызунов, и выращиваем массу скота, и вылавливаем немыслимое количество рыбы для них, этих священных ленивцев. Мы даже кастрируем их не по своему желанию, а по их магическому волеизъявлению для их же, нам неведомой пользы. А что если всё именно так?
— Только сейчас, Ивэн, я поняла, для чего я на свет родилась. Ведь без меня мой Барсик, как без рук. А когда мы уезжали, и я прощалась с ним, он просто места себе не находил. Ведь я иногда бегала целый день по магазинам или рынкам, чтобы купить ему что-нибудь повкуснее. А он — мой господин, едваудосуживал меня разрешением погладить себя раз, другой по голове, и не больше. И как укоризненно он смотрел на меня, когда я два дня подряд давала ему одно и то же. Ах, Барсик, Барсик. Вот ты каков! А притворялся просто толстым старым диванным котом!
— Да он и не притворялся. Мы сами его считали всего лишь диванной принадлежностью. А я думаю, может быть, пора взглянуть на историю вообще и на русскую в частности под другим углом, и в названия эпох внести некоторые коррективы. Не средневековье, кватроченто, ренессанс и пр., а, например, эпоха осетровых или белуговых. С точки зрения некоего, философски настроенного кота, я бы периоды революций, пятилеток, войн и строек века заменил следующей примерной идентификацией:
с 17 по 22 год — годы под знаком селёдочного хвоста; с 22 по 29 — ренессанс;
с начала 30-х — вновь эпоха селёдочных хвостов, но к концу десятилетия — некоторый ренессанс;
40-е — эпоха ортодоксальной селёдки;
50-е — с сохранением знака селёдки и хамсы;
кое-какое разнообразие с конца 60-х и до конца 70-х превалирование трески, камбалы, морского окуня и кильки в томате, но это не для котов;
80-е — треска, окунь, ставрида и скумбрия, хек, минтай;
конец 80-х — победное шествие скрещенных ставридоскумбри-евых хвостов;
и, наконец, начало 90-х — открывается эпоха мойвы, рыбы, не близкой душе всякого мало-мальски воспитанного кота, и что самое поразительное, не близкой и людям. Однако они начали эту эпоху и, по-видимому, не собираются её заканчивать.
В это время на глаза им попалась, наконец, живая душа во дворе такого же, как и прочие, маленького белёного домика. Это была пожилая угрюмая женщина в неопрятной тёмной одежде, длинноносая «старая дева», — пробормотал про себя Ивэн, которая, прервав стирку, разглядывала на свет простыню, видимо, воссоздавая разыгрывавшиеся на ней события, так поразившие «деву», что она замерла с мокрой простынёй в поднятых руках, как изваяние, и не шелохнулась ни на мгновение, словно супруги И-И разгуливали в стране заколдованных старых дев.
— Здесь так странно, — почти шептала Илона. — Я всю жизнь прожила в Петербурге и думала — это лучшее место на свете, потому что там я могла мыслить, быть культурной и мечтать о других городах и странах. Но здесь этого всего не нужно. Здесь жизнь в каком-то обнажённом виде, просто жизнь. И ты родился здесь и жил целых 16 лет?
— Да, и 13 лет сюда не приезжал, а шлялся по свету, пока не встретил тебя. Но меня не очень тянуло сюда в моём изгнании. Меня всё время не покидало странное ощущение, что вся прошлая жизнь до Петербурга приснилась мне. Особенно усилилось это чувство, когда через неправдоподобно короткий срок после моего отъезда умер отец, и вместе с ним я полностью утратил контакт с прошлым. Но воспоминания о нём тревожат меня.
— А мать? Разве она — не контакт с прошлым, ведь она жива?
— Жива, но… это грустная история, и я не хотел тебе её рассказывать…
— Что с ней произошло?
— Не знаю. После моего отъезда в Петербург с ней что-то случилось: то ли пережила сильный испуг, то ли ссору с отцом, о которой я только могу предполагать, то ли вообще произошло что-то иное, но она заболела тяжёлым расстройством психики. Странно, что расстройство это каким-то образом связано со мной, ибо мать уверена, что я не уехал, а умер. Когда она находилась в больнице в Симферополе, я побывал там, но при виде меня с ней случился кошмарный припадок. Сейчас она живёт у своих родственников в Подмосковье в почти нормальном состоянии, но я её не видел уже много лет, потому что при одном упоминании обо мне с ней вновь происходит кризис.
— Ужасная история.
— Да, и ты опять можешь обвинить меня в сокрытии кое-каких синдромчиков, имея в качестве второго доказательства мою наследственность.
— Ты прекрасно знаешь, что я ни в чём тебя обвинять не буду, разве только в том, что, будучи божком или богом, ты своим божественным всеведеньем не выяснил подоплёку этого дела.
— Естественно, я пробовал и это. Но каждую попытку сосредоточиться на матери словно кто-то извне пресекал, решительно выключая моё сознание. В конце концов я оставил эти безнадёжные для меня эксперименты.