Альберто Моравиа - Римлянка
В мою душу медленно просачивался мрак, как просачивается вода, которая во время наводнения сначала затопляет нижние этажи дома, а потом поднимается все выше и выше. Первым, конечно, затонуло мое благоразумие. Однако мое воображение, зачарованное рассказом Сонцоньо, все еще продолжало работать. Я смотрела на это преступление без осуждения и без ужаса, в моих глазах оно казалось непостижимым и от этого по-своему увлекательным. Мне чудился Сонцоньо, идущий по улице Палестро, заложив руки в карманы плаща; вот он входит в дом и ожидает ювелира в маленькой гостиной. Я видела, как в комнату входит ювелир, здоровается с Сонцоньо за руку. Ювелир стоит возле своего письменного стола, Сонцоньо протягивает ему пудреницу, тот разглядывает ее и с притворным пренебрежением качает головою. Потом поднимает свою лисью мордочку и называет до смешного низкую цену. Сонцоньо пристально смотрит на него полными гнева глазами и грубо вырывает пудреницу из его рук. Потом обрушивает на торговца обвинения в мошенничестве. Тот грозит донести на Сонцоньо и требует, чтобы он немедленно ушел. А затем с видом человека, окончившего разговор, он отворачивается, а может быть, нагибается. Сонцоньо хватает бронзовое пресс-папье и наносит ему первый удар по голове. Тот пытается убежать, и тогда Сонцоньо настигает его и снова еще несколько раз ударяет его. Убедившись, что ювелир мертв, Сонцоньо отшвыривает труп, открывает все ящики, забирает деньги и бежит. Но прежде чем уйти, он, как я читала в газетах, снова охваченный злобой, бьет мертвеца, лежащего на полу, каблуком ботинка прямо в лицо.
Я подробно перебирала все детали преступления. Почти с удовольствием я следила за действиями Сонцоньо: вот его рука протягивает пудреницу, вот она хватает пресс-папье и наносит удар ювелиру, а вот его нога в порыве гнева уродует лицо мертвеца. Рисуя в воображении все эти картины, я не испытывала ужаса, я не осуждала, но и не одобряла содеянного. Меня охватило то самое чувство особого наслаждения, которое переживают дети, слушая сказки: они сидят в тепле, прижавшись к матери, и с восторгом следят за приключениями сказочных героев. Однако моя сказка была мрачной и кровавой, героем ее был Сонцоньо, а к чувству восхищения невольно примешивались изумление и грусть. И, как бы желая проникнуть в тайный смысл этой сказки, я вновь с тем же смутным удовольствием начинала перебирать все подробности преступления и вновь сталкивалась с неразрешимой загадкой. Потом я неожиданно заснула, словно провалилась в пропасть, как человек, который, прыгая через нее, не рассчитал прыжка и внезапно рухнул в пустоту.
Должно быть, я проспала часа два, а потом проснулась. Вернее, начало просыпаться мое тело, а рассудок, охваченный каким-то оцепенением, все еще дремал. Как слепая, я вытянула вперед руки, не узнавая места, где нахожусь. Я заснула на постели, а теперь стояла в каком-то тесном углу, зажатая внутри гладких, вертикальных, наглухо запертых стен. И в ту же минуту я подумала о тюремной камере, я вспомнила о служанке, которую Джино засадил в тюрьму. Я оказалась на ее месте, моя душа болела от несправедливости, жертвой которой стала она. И от этой боли я почти физически ощущала себя той самой служанкой, мне казалось, что боль преобразила меня, наделила меня ее лицом, заключила меня в ее телесную оболочку, вынудила совершать ее поступки. Закрыв лицо руками, я оплакивала себя, думая о несправедливости моего заточения, и знала, что мне ни за что не выбраться из тюрьмы. Но в то же время я чувствовала себя прежней Адрианой, по отношению к которой никто не был несправедлив и которую никто не заключал в тюрьму; и я понимала, что достаточно мне сделать один жест, чтобы освободиться и перестать быть служанкой. Но чтó именно я должна сделать, я не знала, хотя несказанно мучилась, желая выйти из этого заточения жалости и тоски. Потом внезапно имя Астариты вспыхнуло в моем мозгу, так после сильного удара в глаз человека вдруг, словно молния, ослепляет острая боль.
«Пойду к Астарите и попрошу освободить ее», — подумала я, потом протянула руки и тотчас же почувствовала, что стены тюремной камеры раздвинулись, образовался узкий проход и я могу выйти. Я проделала несколько шагов в темноте, нащупала выключатель и судорожно его повернула. Комнату залил яркий свет. Тяжело дыша, я стояла голая возле двери, тело и лицо были покрыты холодным потом. То, что я приняла за тюремную камеру, оказалось всего-навсего пространством между шкафом, стеною и комодом, которые, отгораживая часть спальни, образовывали узкий закуток. В полусне я встала, прошла вперед и забилась в этот угол.
Я снова погасила свет и, осторожно ступая, пошла к постели. Прежде чем заснуть, я подумала, что воскресить ювелира я, конечно, не смогу, но могу спасти или по крайней мере попытаться спасти служанку и сейчас нет ничего важнее этого. Теперь, когда я поняла, что я не такая уж добрая, какой считала себя, я обязана была сделать это во что бы то ни стало. Во всяком случае, моя доброта прекрасно уживалась с наслаждением, которое я испытывала от кровопролития, с восхищением перед насилием и даже с тем непонятным удовольствием, с которым я слушала рассказ о совершенном преступлении.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
На следующее утро я тщательно оделась, положила пудреницу в сумку и вышла из дома с намерением позвонить Астарите по телефону. Как ни странно, но я чувствовала себя очень легко, тоска, которую накануне вечером навеяла на меня исповедь Сонцоньо, окончательно исчезла. Позднее мне не раз приходилось убеждаться в том, что тщеславие — самый страшный враг человеколюбия и доброты. Именно тщеславие, а не ужас и страх испытывала я при мысли, что я — единственный человек во всем городе, которому известно, как произошло убийство и кто его совершил. Я говорила себе: «Я знаю, кто убил ювелира», и мне казалось, что я смотрю на людей и на вещи совсем иными глазами, чем вчера. Я подумала даже, что во мне, очевидно, тоже произошли перемены, я боялась, что на моем лице можно прочесть тайну Сонцоньо. Одновременно я испытывала сладкое, непреодолимое желание поведать кому-нибудь все, что я знала. Эта тайна переполняла мою душу, готовая вылиться наружу, как вода из тесного сосуда, и мне хотелось перелить ее в чью-то чужую душу. Думаю, что именно такое состояние толкает преступников на исповедь, они рассказывают о своих преступлениях любовницам или женам, а те в свою очередь делятся секретом с близкими друзьями, те — со своими, и так далее, пока слух не дойдет до полиции, и тогда всему конец. А кроме того, сознаваясь в своих грехах, преступники пытаются таким образом взвалить часть невыносимой тяжести на других людей. Словно вина — это ноша, которую можно делить и делить на части и взваливать на плечи разных людей, пока она не станет совсем легкой и незначительной. А в действительности все происходит иначе: бремя неделимой ноши отнюдь не уменьшается от того, что его взваливают на чужие плечи, а, наоборот, становится все тяжелее, чем большее число людей принимают его на себя.