Вячеслав Недошивин - Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург
«Мраморной мухой» назвал его поэт Хлебников, которого они с Надей, как могли, спасали от голода в 1922-м. Нечто «жуликоватое» находил в нем Андрей Белый (конечно, в раздражении). Как-то принес в Литфонд заявление с отказом от «посмертного пособия» на себя, от тех 150 рублей, которые выдавались на похороны писателей. «Деньги, – сказал с вызовом, – гораздо нужнее живому, чем мертвому». Был «непереносимый, неприятный, – сказал знавший его Д.Выгодский, – но… после него все остальные – такие маленькие, болтливые и низменные». А резче всех высказался о Мандельштаме в те годы Корней Чуковский; фраза запредельная, я даже не рискну повторить ее. Но тот же Чуковский признался: Мандельштам всю жизнь тем не менее был «безукоризненно чист в литературном деле»…
Вот это и запомним: «безукоризненно чист»! Плохие стихи звал «трухой». Кричал: «Да нет же! Это же – дрянь, гниль, труха». В 1920-м сказал Каверину, который считал себя поэтом: «От таких, как вы, надо защищать русскую поэзию». А послушав вирши Бруни, просто взорвался: «Бывают стихи, которые воспринимаешь как личное оскорбление…» И каково ему было, влача нищенское существование, бездомному, слышать, что даже жене его одно время ну очень нравилась лихо запущенная фразочка писателя-стукача Льва Никулина: «Мы не Достоевские – нам лишь бы деньги…» Эту фразу любила повторять его Надя, жизнь с которой начиналась когда-то с двух синих колечек «за два гроша», купленных на толкучке вместо колец обручальных, и с круглой «безобразной», по ее словам, но безумно нравящейся ей гребенки с надписью «Спаси тебя Бог», заменившей ей свадебный подарок…
Да, Мандельштам уже был и мерой, и высотой. Когда в Доме печати (Фонтанка, 7) 2 марта 1933 года состоялся его вечер (кажется, последний в Ленинграде[90]), зал оказался набит до отказа: молодежь теснилась в дверях, толпилась в проходах. «Он постарел! – разглядывали его, стоявшего на эстраде. – Облезлый какой-то стал! А ведь должен быть еще молод…» Поэт читал стихи об Армении, о своей петербургской юности. «Он стоял с закинутой головой, – вспоминал свидетель, – весь вытягиваясь, как будто налетевший вихрь сейчас оторвет его от земли…» А по залу шныряли какие-то недовольные люди. «Они, – пишет Елена Тагер, – иронически шептались, они морщились, они пожимали плечами. Один из них подал на эстраду записку. Осипу Эмильевичу предлагалось высказаться о советской поэзии. Тысячи глаз видели, как Мандельштам побледнел…» Сегодня пишут, что тогда он и назвал молодых поэтов Прокофьева и Корнилова, которые наверняка были в зале, «мальчишками с картонными наганами» в руках. Угодил по обыкновению в очередную «ловушку», в очередное безумие: ведь Александр Прокофьев, тот, кто станет потом Героем Социалистического Труда и лауреатом Сталинской и Ленинской премий, тогда, в 1933-м, только-только сдал не картонный – настоящий наган чекиста, он, как известно ныне, до 1928 года служил в ОГПУ. Мандельштам этого, конечно, не знал, но, откликаясь на мертвую тишину, повисшую в зале, шагнул вдруг на край эстрады. «Чего вы ждете? – засверкали его глаза. – Какого ответа? Я – друг моих друзей! Я – современник Ахматовой!..» В ответ – гром, шквал, буря рукоплесканий…
Друзей любил, врагов ненавидел – куда как просто! Скажу больше: любил друзей, даже когда они отворачивались от него.
Когда в начале 1930-х Мандельштам захотел, как напишет Надежда Яковлевна, «закрепиться в Ленинграде», то не власти отказали ему в этом, а свой, казалось бы, брат – поэт Николай Тихонов, ставший уже секретарем Союза писателей. Сначала им не дали комнаты в Доме литераторов. «Узнав об отказе, я, – пишет Н.Мандельштам, – спросила Тихонова, должен ли Осип Мандельштам просить разрешения писательских организаций, чтобы поселиться в Ленинграде, скажем, в частной комнате. Тихонов упрямо повторил: “Мандельштам в Ленинграде жить не будет”». Вот так! После чего Мандельштам «завязал свои корзины» (они разъезжали с Надей даже не с чемоданами, с какими-то узлами и корзинами) и уехал. Спорить не стал. Отчаянная Надя, правда, написала тогда самому Молотову, что прокормиться литературным трудом мужу невозможно – он «малолистный автор», что относятся к нему несправедливо, что жить негде. Но таких писем «наверх» в те дни шли тысячи, и толку в них, разумеется, не было. Не ответил и Молотов. Но одна фраза ее уже тогда станет знаковой. «Мандельштам, – написала она, – оказался беспризорным во всесоюзном масштабе». Оказался «беспризорным», как мы знаем теперь, и по вине писателей. Потом не столько из-за властей, сколько из-за них же, братьев-писателей, окажется и за решеткой. И не по их ли вине и погибнет через пять лет?..
Да, друзей любил, врагов ненавидел. Подумайте: тщедушный Мандельштам в Издательстве писателей, которое располагалось тогда внутри Гостиного Двора (Невский, 35), дал публичную пощечину не просто известному литератору – генералу от литературы Алексею Толстому. Это история знаменитая! Многие считали и сейчас считают, что именно из-за нее Мандельштам и был арестован. Через неделю после пощечины – 14 мая 1934 года.
Началось все еще в Москве из-за конфликта с Амиром Саргиджаном (на самом деле звали этого забытого ныне писателя Сергей Бородин). Саргиджан был соседом поэта (оба жили на Тверском бульваре в Москве, в доме, где ныне находится Литературный институт) и, как-то заняв у Мандельштама 75 рублей, долго не отдавал их. Надо ли говорить, что для вечно безденежного поэта это была значительная сумма. Однажды, стоя у окна, Мандельштам увидел, что жена Саргиджана несет домой полные сумки продуктов и две бутылки вина. «Вот, молодой поэт, – крикнул на весь двор Мандельштам, – не отдает долг, а сам приглашает гостей и распивает с ними вино!» Поднялся шум, возникла ссора, и Саргиджан ударил Мандельштама, ударил даже Надю. Поэт, «лилейным нравом» не обладавший, потребовал товарищеского суда. 13 сентября 1932 года суд под председательством Алексея Толстого состоялся и вынес странное решение: виноваты оба. Говоря по совести, это было, конечно, несправедливо: Саргиджану зачли и то, что он был членом партии (а Мандельштам – отщепенец!), и то, что он считался «национальным кадром». Словом, горькая обида, горючая ненависть Мандельштама сосредоточилась на Толстом. Поэт даже караулил советского классика у какой-то забегаловки еще в Москве, на улице, которая станет потом «улицей Алексея Толстого». «Ловил» больше года. А столкнулся как раз в Ленинграде – в Гостином Дворе.
В тот день давняя знакомая Мандельштама Елена Тагер договорилась увидеться с ним в издательстве. «Не все хочется вспоминать, – пишет она. – Но из песни слова не выкинешь… В назначенный час я приближалась к цели, когда внезапно дверь издательства распахнулась и, чуть не сбив меня с ног, выбежал Мандельштам. За ним Надежда Яковлевна. Я вошла… и оторопела. Увидела последнюю сцену “Ревизора”. Среди комнаты высилась мощная фигура Толстого; он стоял, расставив руки и слегка приоткрыв рот. “Что случилось?” Ответила З.А.Н. (Зоя Александровна Никитина, жена писателя М.Козакова. – В.Н.), которая раньше всех вышла из оцепенения: “Мандельштам ударил Алексея Николаевича”… Все были перевозбуждены, все требовали крови Мандельштама, а один писатель[91] настойчиво просил у Толстого доверенность на право ведения уголовного дела против поэта в народном суде. Наперебой дописывалась картина случившегося. Оказывается, Мандельштам, увидев в комнате Толстого, пошел к нему якобы с протянутой рукой; намерения его были так неясны, что Толстой даже не отстранился. Но, подойдя вплотную, Мандельштам дотянулся до лица классика, шлепнул по нему слегка, будто потрепал по щеке, и, наконец, произнес в своей патетической манере: “Я наказал палача, выдавшего ордер на избиение моей жены”».