Мария Глушко - Мадонна с пайковым хлебом
— Ты хотела, чтоб я зашел в институт, да? И попросил, чтоб тебе выслали вызов, да?
— Н-нет. Я уже написала туда сама. Теперь я все могу сама.
Он повернулся на бок, чтобы видеть ее лицо.
— Ты сильно изменилась.
Она усмехнулась: еще бы! Когда меняется жизнь, меняется и человек, иначе ему не выстоять.
— Мы перегородим шкафами комнату, и ты никого не будешь стеснять, — вернулся он к началу разговора. — Ну, согласись хотя бы ради меня... Я там буду спокоен.
Ах, как хотелось ей согласиться — ради него! Но она представила, как будет жить среди них, разговаривать с ними... И потом — тетя Женя. Главное — тетя Женя.
— Знаешь, я встретила тут подругу, наши отцы вместе учились в Академии. У них — двухэтажный дом и много комнат, она звала меня к себе. Но я не могла и не могу бросить тетю Женю.
Он рывком поднялся, сел на кровати.
— При чем тут какая-то тетя Женя! Она чужой человек! Ну, спасибо ей, конечно, поблагодари ее, я тебе оставлю деньги, дай ей или купи что-нибудь, но ведь не будешь же ты вечно при ней! Ведь когда-то уедешь в Москву!.. И я не вижу никакой логики!
Она поморщилась: какая там логика? Тетя Женя — не чужой человек, и от доброты деньгами не откупиться — как он не понимает? Она подумала: слишком долгой была их разлука, не по времени долгой, а по жизни, и жизнь по-разному обошлась с ними и о многом по-разному заставила судить. Наверно, он не виноват. Но и я не виновата.
Она погладила его руку, поцеловала. Сказала тихо:
— Не будем об этом, Витя.
Он лег на спину, заложил за голову руки.
— Тогда, я завтра понесу к моим Витьку. Пусть хотя бы посмотрят на него.
Он не спросил, можно ли. «Понесу». И она впервые осознала, что ведь сын принадлежит не только ей. Он может взять сына, нести, куда захочет, и распорядиться, как захочет. Но в этом нет справедливости! Он не валялся с сыном по больничным койкам, не слышал голодного крика, не сдавал кровь, чтобы было чем накормить его...
— Только к обеду верни в ясли, там дают витамины и рыбий жир.
Она задремала на его плече, но вдруг вспомнила, что послезавтра... нет, уже завтра он уезжает, это ворвалось в сон, и больше она не уснула. Было жаль эти последние часы терять во сне, и ее обидело, как сразу и спокойно он уснул, вяло раскинув руки. Она тихо поднялась, сидела рядом, смотрела в его белеющее в темноте лицо. Но вот он перекатился на живот, обнял подушку, отвернул к стене лицо — он и раньше, до войны, любил так спать. Она смотрела на его стриженый затылок с мальчишеской ложбинкой, тихо и сладко плакала, не зная отчего!.. Ей хотелось заглянуть в будущее, хоть в самый его краешек, и увидеть там себя и его... Она вспоминала свой нелепый сон про яму, как он сапогом столкнул на них ком земли... И как до этого ушел, ни разу не оглянувшись, а в ее мыслях о послевоенной жизни ему не находилось места... Может, это судьба подавала ей знаки, что они не будут вместе? Верить ли этим знакам?
Так уж устроена эта проклятая, эта благословенная жизнь, что в ней помнишь прошлое, живешь настоящим, но не дано знать будущее. Никому и никогда.
57
Ей странно было думать, что все, что она делает в эти дни, делается в последний раз. И по улице этого города пройдет сегодня в последний раз.
Куда бы ни ехала, куда бы ни шла, все время мысленно повторяла: «Это в последний раз... Вот и это — в последний раз...» Но слова получались пустыми, равнодушными, не было грусти,. была одна усталость, ужасно хотелось спать. И только когда спустилась с моста, увидела низенький, чуть не до окон вросший в землю домик, горло сдавила спазма. Она стояла, преодолевая слезы, смотрела, как Евгения Ивановна подметает крыльцо самодельным веником из старой полыни. В неогороженном дворе плескались на ветру Витюшкины рубашонки, и сам он тут же ходил на своих жидких ножках, взмахивая прутиком. Вот увидел мать, побежал к ней, упал. Нина подхватила его на руки. Евгения Ивановна выпрямилась, заслонившись от солнца ладонью, поглядела на нее, на ее перевязанную руку, но ничего не сказала.
Они вошли в дом, там все было раскидано, на столе возвышался ворох неглаженого белья, отдельно лежали Витюшкины вещи. Евгения Ивановна, надев очки со старыми зализанными стеклами, села у окна, принялась пришивать пуговки к Витюшкиным штанишкам) время от времени поднимала голову, смотрела, как Нина укладывает свои скудные пожитки в фибровый обшарпанный чемодан.
— Возьми, говорю, перину! Пуховая, совсем новенькая, чехол недавно меняла, перед войной... Ведь не к мамке родимой едешь…
Она уже в третий раз заводила разговор про перину и про новый никелированный чайник, ей хотелось отдать все лучшее, что есть у нее, а Нина благодарно улыбалась и отказывалась:
— Там все казенное дадут.
— Казенное — не свое, — вздыхала Евгения Ивановна. — Чужбина она и есть чужбина.
Это Москва-то — чужбина? — подумала Нина. Она вдруг поняла, почему прощание с этим городом не трогало ее. Что мне улицы и дома? И даже тот домик, где прошло несколько моих детских лет? — Там от прежнего остались одни стены, в которых нет ни теплоты, ни памяти... Ей тяжка была разлука с этой вот женщиной; словно отрывала от себя часть души... Она подошла, взяла темную сухую руку Евгении Ивановны, поцеловала ее. Евгения Ивановна отдернула руку, надвинула брови:
— Это чего такое?.. Я тебе не икона!
Хотелось сказать что-нибудь этой женщине — большое и главное, — но что значат слова? Да и не знала Нина таких слов, она только и смогла, что поручить Евгению Ивановну заботам Павлины, как когда-то ее поручали заботам добрых людей.
Нина вспомнила, как пришла к ней тогда Павлина. Села на топчан, опустив голову и руки. Боря подбежал к матери, она обняла его, заплакала.
— Нет нашего папки...
Ночью они лежали, прижавшись друг к другу,
прислушиваясь, как беспокойно спят там, за занавеской дети. Нина жалела, что не пошла к Павле раньше, не могла стать выше своей обиды, перешагнуть через гордость, а ведь в этой трудной и жестокой жизни самое важное — сохранить в себе добрый свет, чтобы было чем жить дальше.
— Его убили под Сталинградом, — сказала Павлина. — Знаешь, я все время думаю, что его гибель — это мне наказание.
— Не говори так! Это неправда!
— В наказание! В наказание! — горячим шепотом повторяла Павла. — Уж я знаю.
И опять Нину уколола совесть — как она бежала тогда, и называла Павлу дрянью...
Но сейчас она не знала, хватит ли у Павлы доброты, чтобы хоть как-то скрасить одиночество этой женщины... Она поняла, что совсем не знает Павлу.