Дина Рубина - Белая голубка Кордовы
В начале апреля девушки поснимали шапки и их примятые за зиму волосы распушились по зимним воротникам шубок и пальто, еще не смененных на плащи и куртки. На лотках возникли первые огурцы, неестественно длинные, но живые, пупырчатые. Этот кошмарный огурец разрезали на ломтики, нюхали, клали на черный хлеб с маслом, ели с солью… И его запах, зеленый тревожный запах весенней воды, собственно, и знаменовал перелом к весне.
В середине апреля Жука вечером вернулась из университета, и сказала:
— Захар! Зови на завтра Андрюшу. Корюшка пошла!
Маленькая серебристая рыбка величиной с ладонь водилась, оказывается, только в Финском заливе и тоже пахла свежим огурцом. Жарили корюшку так: разрезали ножницами брюхо, внутренности выбрасывали, а рыбу жарили с головой. Андрюша, приятно удивленный нежным вкусом неприглядной рыбки, предложил зажарить ее целиком, как есть, — зачем же добру пропадать, заметил с интернатской смекалкой; этот метод через неделю опробовали на компании приехавших из Москвы Жукиных испанцев, и потом уже корюшку в семье готовили именно так — обваливая в муке, жарили вместе с потрохами, и так аппетитно хрустели солоноватые ломкие плавники и хвостики!
Но в мае вдруг опять похолодало, будто зима вернулась. Ленинградцы говорили: «черемуха зацвела» или «пошел Ладожский лед», и осатаневший от холодов, совсем отчаявшийся Андрюша повторял все это чуть не со слезами на глазах…
Впрочем, и это прошло; вскоре на улицах появились первые бочки с квасом. К ним сразу выстроились очереди — с чайниками, бидонами, трехлитровыми баллонами. И стало ясно, что наступила весна…
* * *…И стало ясно, что к весне оба они осмотрелись и в городе поосвоились — возможно, потому, что их приголубила бескорыстная и славная Людка Минчина, соученица, дочь известного книжного графика Степана Ильича Минчина — а тот был секретарем Союза художников, автором иллюстраций ко многим известным изданиям, барином и сибаритом.
Сначала Людка просто уводила их гулять по Питеру, каждый раз другим маршрутом.
— Сегодня идем путем, каким Раскольников шел убивать старуху, — объявляла она, и с бывшей Гороховой вела их на Фонтанку, в огромный двор буквой «П», где в одном из окон коммунальной кухни на первом этаже Захар насчитал семь холодильников — как на хладокомбинате.
— Вон, видите, окно на третьем этаже, второе от трубы? — сказала Людка. — Там и жила старуха.
Они задрали головы, и вдруг увидели в окне: стоит! какая-то бабка стоит! Неподвижно, страшно, и смотрит на них сверху вниз.
— Ой, кто это там? — спросил Андрюша, и Людка, глазом не моргнув, отозвалась:
— А это памятник той старухе, недавно установили…
И в ту же минуту «памятник» шевельнулся, почесал свалявшуюся башку и отошел от окна.
В другой раз привела их во двор-кольцо, покричать — туда все кричать заходили, эхо было удивительным: если громко крикнуть, твой голос будет долго метаться среди стен, аукаться сам с собою, возникая то тут, то там, неправдоподобно ясно, выдуваясь, как пузырь, и тихо угасая… И они кричали, и по очереди, и вместе; замирали, слушая себя, и опять кричали — пока с пятого этажа их не погнал решительным матом некий обезумевший гражданин.
Иногда Людка внезапно останавливалась напротив какой-нибудь «Шашлычной» на Садовой и говорила:
— Здесь Свидригайлов пил с Раскольниковым: смотрите, те же люди сидят.
И правда: время от времени — бах! — одна голова бессильно падала лбом об стол. Бах! — падала другая.
Или, проходя мимо какого-то особняка, Людка прерывала оживленный разговор не менее оживленным:
— Ой, обратите внимание: в этом доме Распутина убили! Вот тут его волокли…
Или махнет рукой, так, за спину себе:
— А сюда приезжал граф Зубов к будущему императору Александру Первому, с заговором против Павла. Тот Зубов, чьей табакеркой Павлу череп проломили.
Или прикажет в воскресенье «быть как штык» ровно в десять на такой-то остановке и везет их на Пряжку, к последней квартире Блока… А там все немного напоминает Южный Буг: река, лодочная станция. Деревня — не деревня, город — не город…
Людка знала Ленинград досконально, удивительно знала: отец изрисовал его вдоль и поперек, и дочь таскал всюду с собой, с самого малого ее детства. Она знала норные проходные дворы, что, как обручи, насаживались один на другой, арка за аркой, заканчиваясь глухим каменным мешком… откуда дверь какой-нибудь дворницкой вела в сквозную щель, из которой — нырок наружу — и ты оказывался в следующей анфиладе замшелых и темных дворов-колодцев; туда даже в ясный день не заглядывало солнце, а выходя из дому, невозможно было определить — что за погода сегодня.
Людка уверяла, что революция победила потому, что большевики знали все проходные дворы как свои пять пальцев.
Она показывала сохранившиеся в некоторых дворах изумрудные от мха поленницы сырых дров, которыми топили когда-то печи и камины; приводила мальчиков на деревенского вида задворки, где росли душистые сирень и черемуха, и от этих запахов сшибало с ног; а однажды везла их долго на трамвае, посмотреть «аутентичную», заодно и слово выучили, булыжную мостовую, не тронутую со времен Пушкина.
В конце концов, видимо с согласия отца, привела двоих этих гавриков в дом, поразивший воображение обоих.
Это была огромная пятикомнатная квартира в дореволюционном доме на берегу Невы, за мостом Александра Невского: с лепными потолками, двумя алебастровыми колоннами в гостиной, с высокими арочными окнами, вся заставленная антикварной мебелью, частью реставрированной самим хозяином. Людка показала ребятам сундучок с ручками по бокам, который Степан Ильич подобрал на помойке и привел в порядок; оказалось — дорожный ящик конца восемнадцатого века. В гостиной стоял украшенный изящной резьбой великолепный книжный шкаф красного дерева, в стиле позднего Георга III, лаковый китайский шкаф для фарфора, полный тонких, напросвет чашек — каждая со своим именем и возрастом, и фортепиано с бронзовыми канделябрами для свечей, на крышке которого обитали три фарфоровых статуэтки, три многажды битые и клееные маркизы: одна сидела за туалетным столиком, другая держала в руке клетку с птицей, третья пила кофе, кокетливо улыбаясь.
Домработница Ирина Игнатьевна, которую все так и называли по имени-отчеству — ребята сначала приняли ее то ли за тетушку, то ли за гостью, — сервировала чай на чудном столике в стиле «чипендейл», состоявшем из двух половинок, каждая о четырех ногах. Половинки составлялись, получался овал: стол-сороконожка.