Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 9 2013)
«Вообще поэзии приходится говорить словами, т.е. символами психических актов, а между теми и другими может быть установлено лишь весьма приблизительное и притом чисто условное отношение», — писал Иннокентий Анненский [3] ; то, чем занимается Игорь Булатовский, состоит именно в бесконечном уточнении, бесконечном развертывании отношений между словом, «словом как таковым» и психическими актами. Это уточнение и это развертывание осуществляются не в порядке рефлексий, а непосредственно в речевых многовариантных сцеплениях, заплетках, в хождениях вокруг да около — сплошь и рядом причудливых, странноватых, но совершенно естественных. (Отмеченное Шубинским — не «авангарден» — как раз и подразумевает эту естественность; обращение авангарда со словом всегда было, на мой взгляд, несколько, скажем так, насильственным.)
Цифровая техника позволяет с легкостью производить статистические наблюдения над текстами, чем мы и воспользуемся, благо, книга «Ласточки наконец» имеется в свободном доступе на сайте издательства «Айлурос» < http://www.elenasuntsova.com >.
В сравнительно небольшой книжке по нескольку десятков раз повторены (с производными) такие слова, как «воздух», «ветер», «вода», «огонь», «свет», «земля»; те же слова «на глазок» выделяются заметной частотностью и в книге «Читая темноту». Вряд ли поэт сознательно акцентирует понятия, соприродные четырем первостихиям древних натурфилософий, но настойчивые отсылки к этим знакам неслучайны. (Ну да, эти символы — особенно ветер — частотны и у советских романтических поэтов, и вообще принадлежат к общепоэтическому ряду, но, скажем так, в иных пропорциях и, главное, в иных контекстах.)
Дело, мне кажется, в том, что Булатовского занимают не столько предметы, сколько сущности, идеи предметов — едва ли не в платоновском смысле. А идею предмета, запертую в его родовом имени, никак невозможно вывести напрямую — только в столкновениях, взаимопроницаниях, перекличках с другими именами. И не в последнюю очередь такими вот, как «воздух», «вода», «земля», «огонь»…
В этом новом символизме важно, что слово «идея» здесь, в отличие от символизма вековой давности, следует писать с маленькой буквы. Никакой мистики, никакой игры в таинственность, химия, а не алхимия, хотя лабораторные опыты проводятся на интуиции, наугад и на ощупь.
В том духе, воздухом растрёпанном,
в том воздухе, от ветра злом,
в том ветре, до крови раскопанном
твоим дыхательным числом,
в твоем дыхании, растыренном
кровавой мышкой по углам
своей норы и там растаренном
со всякой дрянью пополам,
в той таре, в тех сосудах, полнящих
и осушающих до дна,
и помнящих о чём? — не помнящих, —
одно и то же — тишина…
«Вдоль ручья» (7) (из книги «Читая темноту»)
Вот из этой тишины, из беззвучия, в котором толкутся-толкуются неоформленные смутные смыслы, выходит все, что так характерно для Булатовского, — и сосредоточенное, с пинцетиком и отверточкой, прилаживание морфем, и многочисленные темноты, зияния, и хождения вокруг да около, отчего стихотворения то ветвятся на части, а то сцепляются в циклы.
В этом смысле удивительно-показательна алгебраически структурированная поэма «Ласточки наконец», состоящая из трех частей, каждая из которых разбита на три главки, каждая из которых в свою очередь представляет собой одну разветвленную фразу с выделенными пятью разделами — по три катрена в первых четырех и четыре катрена в пятом. (Надо сказать, эта поэма заслуживает отдельного и, полагаю, весьма обширного и трудоемкого исследования.) А внутри этой четкой просчитанной схемы (правда, с одним-другим мелким от нее отступлением) — захлебывающаяся и местами не вполне вразумительная речь.
и жизнь оказалась маленькой, синегубой,
с коромыслицем варежек в рукавах пальто,
с черными метками глаз, уже сутулой, сугубой, —
как ответ на вечный вопрос из-за двери: «Кто
там?» «Это я». «Кто это — я?» Пустая
ветка скребет по стеклу, просит ее впустить,
в инфинитиве окна саму себя знать не зная,
зная лишь инфинитив темного времени — «жить»;
где и когда — все равно: в этом саду безымянном,
том безымянном саду, в обществе честных ворон,
в обществе белых воров, кому ничто по карману,
когда нищета стоит с четырех сторон
(из книги «Ласточки наконец»)
Вообще говоря, стихи бывают темноватыми в двух случаях. Первый и, к сожалению, весьма распространенный, когда поэты «интересничают» и стараются понадежней зашифровать свои послания. Послания как таковые при этом могут быть вовсе не бессмысленными, но сама установка на «конспирацию» лично у меня вызывает некоторое отторжение. Другое дело — и перед нами именно тот случай, — когда поэт именно что докапывается, прорывается к вербализации каких-то не вполне внятных ему самому, невыразимых простым словом интуиций, и речь его темна по необходимости.
Впрочем, отчетливо различать эти случаи не всегда просто — ни читателям, ни самим авторам.
Говоря о стихах (да, в общем-то, и о прозе), мы раз за разом повторяем, что никаких общеобязательных критериев литературного качества нет и быть не может, и раз за разом, явно или неявно, от каких-то критериев, пусть и принимаемых «к случаю», в рабочем порядке, отталкиваемся.
Неизменно важный для меня критерий я бы назвал несколько корявым словом «сочувственность». (Понятно, что наличие и мера этой самой сочувственности в тексте улавливается в конечном счете интуитивно, «по впечатлению».) У Булатовского ласковое, бережное сочувствие к разного рода живым и неживым и очеловечиваемым этой ласковостью и бережностью материям, можно сказать, бросается в глаза.
Хоть запивай, хоть закусывай корочкой,
что-то застряло, что-то першит,
устрица намертво хлопает створочкой
и не пускает в себя алфавит
весь из углов, из иголок и скрепочек,
лезвий, скругленных до полной луны,
разных предлогов и всяких зацепочек,
чтобы вторгаться в жемчужные сны,
чтобы его, это тельце ненужное,
разве — на закусь, на беленький зуб,
вырвать, как сердце, что втерло жемчужину
в створ известковых, стрекочущих губ.
(Из книги «Ласточки наконец», цикл «Зима тринадцатого года», — впрочем, тридцать — одно стихотворение под этим заголовком, как и другие большие циклы Булатовского, вернее все же называть «книгой в книге».)
О чем это?
Что за известковые губы? Створки раковины-жемчужницы?
Или вот эти, из стихов Мандельштама на смерть Андрея Белого — «Лиясь для ласковой, только что снятой маски, / Для пальцев гипсовых, не держащих пера, / Для укрупненных губ, для укрепленной ласки / Крупнозернистого покоя и добра».
А устрица — из примыкающего, незаконченного «Молчит, как устрица…»
А еще из «Ариоста» — «А я люблю его неистовый досуг — / Язык бессмысленный, язык солено-сладкий / И звуков стакнутых прелестные двойчатки… / Боюсь раскрыть ножом двустворчатый жемчуг».
Можно отыскать и другие интертекстуальные «зацепочки», но все это — фон, поэтический гул; распознаваемые отзвуки расширяют пространство стихотворения, что-то проясняют, но главное — вот эта сочувственность — в самом тексте, в словах «как таковых».
Не противоречит ли то, что я сейчас пишу, сказанному выше — о новом символизме, о том, что для Булатовского важны не столько предметы, сколько идеи предметов? Разумеется, противоречит; те или иные разнонаправленные векторы, одномоментные противоположные импульсы лежат в основе поэтического языка и вообще любой художественности. В уже классической книге «Психология искусства» Л. С. Выготский цитирует Тынянова: «Здесь стих обнаружился как система сложного взаимодействия, а не соединения, метафорически выражаясь, стих обнаружился как борьба факторов, а не содружество их. Стало ясно, что специфический плюс поэзии лежит именно в области этого взаимодействия, основой которого является конструктивное значение ритма и его деформирующая роль относительно факторов другого ряда…» [4] — и добавляет: «Если мы от фактов чисто звукового строя перейдем к смысловому ряду, мы увидим то же самое».