Уильям Стайрон - Уйди во тьму
Гости сидели молча, как зачарованные, на скрипящих складных стульях, и даже когда полотно на одном из них лопнуло с треском под крупной женщиной — миссис Тэрнер Маккей, никто не обратил на это внимания, ибо тихий и мягкий голос Кэри звучал неожиданно повелительно, перекрывая почти затаенное дыхание, и шуршание одежд, и отдаленный рев ветра. Голос у Кэри был сильный, слегка хриплый, среднего регистра и звучал как мощный, меланхоличный, но не женственный тенор при слове «любовь» и мистически, как ласкающий баритон, при слове «Господь». Так, словно исполняя ораторию, этот великолепный голос, следуя тексту, казалось, выражал все человеческие чувства: нежность, и любовь, и надежду — и, казалось, зачаровывал тех, кто находился в помещении, создавая одновременно небесную и эротическую атмосферу; голос был уникальный и неотразимый, и многие женщины рыдали навзрыд.
А Лофтис едва ли слышал слова. В какой-то момент входе обряда все гости встали. Лофтис стоял в первом ряду — почему-то не рядом с Элен, а рядом с Эдвардом, который заметно покачивался и хрипло дышал, выбрасывая с каждым выдохом смачный запах пива. Лофтис время от времени краешком глаза мог видеть Элен. Она стояла навытяжку с другой стороны Эдварда, следя за происходящим напряженным и задумчивым — почти аналитическим, как ему показалось, — взглядом; этот взгляд не был радостным или безрадостным, когда она смотрела на спины Пейтон и Гарри или слегка поворачивала голову, чтобы лучше видеть Кэри. Лицо ее было просто спокойным и изучающим, но на нем мелькало любопытное победоносное выражение, и перед Лофтисом вдруг возник образ сухаря филателиста, смотрящего на особенно ценную почтовую марку. Почему она так выглядела, он не мог сказать, да и не пытался, поскольку чувствовал себя невероятно подавленным, и нервничал, и очень хотел сходить в туалет, однако лишь слабо понимал причину такого состояния. Можно было не сомневаться, почему это так происходило: Пейтон повела себя бессердечно, не пожелав приобщиться к царившему в этот день настроению. Он смотрел сейчас на ее спину, на то место, где юбка из какой-то зеленой материи, похожей на атлас, касалась ног, и вдруг Пейтон произнесла: «Да», — и, не разделяя то радостное настроение, которое действительно владело им, стала уничтожать его… вот проклятие. Он разволновался. Гарри произнес «да» низким приятным голосом с нью-йоркским акцентом, и где-то в помещении женщина шумно высморкалась.
Почему? Почему у него такая невыносимая депрессия? На Пейтон было платье, плотно облегавшее бедра, — он видел их: два полукружия, выступающие на женском заду при тесном поясе, образовывая наверху нечто вроде голландской крыши, — это было слишком заметно; ей следовало одеться поскромнее. Теперь уже недолго осталось ждать — тяжкое испытание скоро окончится, поскольку Гарри надевает ей на палец кольцо. Внезапно Кэри произнес несколько слов, и хотя Лофтис не услышал, что он сказал, это высказывание показалось ему невыносимо театральным и пустым. Скоро все это кончится и начнется прием, и, конечно, к тому времени настроение Пейтон изменится; он поцелует ее, она рассмеется, он пожмет Гарри руку, все они станут одной большой счастливой семьей, и он, одной рукой обнимая Элен, а другой — Пейтон, будет кивать гостям и улыбаться, опрокидывать бокалы с пенящимся шампанским и слышать Пейтон: «Ох, зайка, как я рада быть дома». Однако до этого, он понимал, еще должны пройти эти последние минуты, и его снедала безграничная, необъяснимая тревога, и его снедал такой же ненасытный голод, какой он чувствовал в это утро. Это было другое чувство. Это был другой голод — противоположный, и гнетущий, и ужасный. У него было такое чувство, будто комната съежилась и превратилась в маленькую теплицу, где цветы, и духи, и пудры, и помады — все женские ароматы приобрели один чудовищный тропический запах; в этой пьяной атмосфере, где витали чеканные слова Кэри, — в атмосфере, прочерченной косыми лучами октябрьского солнца, где слышно было, как сморкаются и сладострастно почмокивают губами, его нетерпеливый голод вытягивал щупальца, пытаясь найти прибежище и выход. Он закрыл глаза, вспотел и стал думать о блаженстве, которое может принести виски. Нет, дело не только в этом; его веки скользнули вверх, открылись, и он увидел Пейтон — ее крепкие крутые бедра слегка подрагивали, и он с отчаянием, с безнадежностью подумал о том, в чем не мог признаться даже себе, но все-таки признался: как теперь стал относиться — в большинстве своем по-скотски и отвратительно, но любяще — к существу более молодому и дорогому, существу, которое он любил с тех пор, как еще ребенком стал любить лица женщин и их плоть. «Да, великий Боже, — думал он (и подумал: „Великий Боже, что я такое думаю?“), — и плоть тоже, влажную жаркую плоть, напрягшуюся, словно этакий прекрасный дикарь». У него мелькнула мысль о Долли, и он удивился, почему ее тут нет. Ну что ж…
Нет, это несправедливо, и разум отчасти вернулся к нему, когда он открыл глаза, — несправедливо со стороны Пейтон так разрушать его надежды. Бесспорно несправедливо с ее стороны разбить его мечты об идеальном дне, и ему вдруг захотелось встать и объявить, что все это отменяется, сказать всем, что церемония откладывается до более благоприятного времени, когда они с Пейтон все выправят. А обряд подходил к концу. Лофтис увидел, как Кэри повернулся лицом к алтарю, Элен склонилась, восхищенная и старательно, без эмоций все выполняющая, и отбросила за ухо прядь волос. Эдвард кашлянул, отхаркивая накопившуюся в горле мокроту, а Лофтис громко простонал, хотя никто этого не услышал. И к нему снова вернулось чувство голода, посылая щупальца в воздух, насыщенный запахом резаных овощей, — только на этот раз мысли его стали вялые и мокрые, и инфантильные, и больше всего он жаждал добраться до туалета: мысленно он уже шел по проходу, мучительно пробираясь мимо затихших и напыщенных гостей. Они не замечали его или если и замечали, то не обращали внимания. Их головы были склонены в молитве — собственно, и его тоже, — но теперь он стоял в нижней ванной комнате, в воображении разглядывая мозаику выложенных плит, безупречно чистый умывальник, чувствуя, как вся тревога блаженно улетучивается вместе с прозрачной, лимонного цвета струей. «Бог мой, — думал он, — Бог мой, Бог мой, так давно». Его одолевали желание и голод, и он думал о том, что было и что сейчас происходит, обо всем быстротечном и о себе: как он ребенком стоял сорок лет назад в старинной уборной и, наблюдая, как течет желтая струя, почему-то не почувствовал головокружения от странности того, что из него так беспорядочно хлещет вода. А вот сейчас голова у него кружилась, когда он стоял в этой странной комнате, набитой розами, зная, как трудно поверить в собственное рождение.
— Давайте помолимся.
Он открыл глаза, снова закрыл, попытался молиться. «Стань близко, сын, — сказал отец, — бей в ямку».
Из маленького переносного органа грянул вулканический взрыв Мендельсона, невероятно громкий. Лофтис опомниться не успел, как Пейтон и Гарри прошли, улыбаясь, по проходу, за ними шумной толпой растеклись гости, а Эдвард, положив лапищу на плечо Лофтиса, произнес:
— Поздравляю, старина, пошли выпьем.
Лофтис сбросил его руку, поспешив добавить со слабой попыткой на иронию, а не пошел бы он заложить шампанского. Впечатление от обряда несколько стерлось, хотя голова у него по-прежнему слегка кружилась и он был немного не в себе, тем не менее взял Элен под руку. К ним присоединился Кэри. Лоб у него взмок от пота, но вид был гордый, словно он очистился от греха.
Элен подняла на Кэри глаза.
— Это было так красиво, Кэри. Просто красиво. Вы превратили это в магию.
— Ничего подобного, Элен, — произнес он таким тоном, который Лофтис не мог не счесть помпезным. — Я считал, что соединяю этих прекрасных детей в союз, который представляется мне в общем-то… более значительным и… существенным. — Он помолчал, улыбнулся. — Я уверен, вы понимаете, что я имею в виду.
Он снял с себя облачение и сложил его с дешевым замечанием, от которого Лофтиса по какой-то причине передернуло, о том, что рабочую одежду снимают, чтобы покрасоваться в одежде, предназначенной для дебоша. «Ну почему, — подумал Лофтис, — эти ребята такие лицемеры?» Он извинился, что ему надо в туалет.
— Ну, это было прелестно, Кэри. Как я говорю… — И Элен слегка коснулась его руки. — Вы, право же, магически трансформируете все, до чего дотрагиваетесь.
И это была правда: она, как и многие присутствовавшие там слабо разбирающиеся и восприимчивые женщины, была совершенно пленена службой и искусной манерностью Кэри. На протяжении всего обряда она заставляла себя скрывать получаемое удовольствие, которое, как она понимала, можно обнаружить лишь по победоносным вспышкам, мелькавшим в ее глазах. Это был странный триумф. Ее жизнь до примирения с Милтоном была несчастной и обескураживающей. В последние несколько месяцев она тщательно прокрутила в мозгу свою жизнь, все время стараясь не думать о Моди. Она вспомнила время своей молодости. Ей хотелось, чтобы ее будущее походило на приятное, долгое, дружеское чаепитие, где все немножко беседуют, немножко танцуют и пристойно себя ведут. Она пришла на чаепитие, и это было ужасно: все плохо себя вели, и никто не веселился. Религия была игрушкой, безделицей, и она в отчаянии отбросила ее, когда умерла Моди. Но у нее всегда была суровая, хоть и туманная и примитивная вера, и когда она проглотила последний нембутал, погружаясь не в смерть, как она надеялась, а в бесконечно долгий сон, полный самых приятных сновидений, на устах ее была молитва и непонятное, шепотом произнесенное извинение перед отцом. Милтон спас ее. Она знала предел его терпению и в своеобразном марафоне испытывала его терпение до предела. Но она получила то, что хотела. Она получила назад Милтона вместе с возможностью наблюдать, как он упрашивает ее, пресмыкается перед ней и унижается. Чего еще может хотеть та, которая всю жизнь терпела унижения, была в такой мере лишена любви? А она ведь любила его, любила отчаянно, и хотя он причинял ей боль, и она была достаточно умна, чтобы признать (но только себе самой), что она тоже причиняла ему боль, — он спас ее, вернувшись к ней, от несомненной смерти. Спас не только от этих бесконечных, вызванных наркотиками снов, а от смерти. Слишком много размышлений о Моди довели бы ее — она это знала — до безумия, а Милтон спас ее от всего этого. И был период в первые несколько недель после их примирения, когда ее мозг начинал пульсировать, одурманенный наркотиками, и в ее мыслях Долли представала в виде потерпевшего поражение трупа, плывущего вниз лицом по какому-то бурному потоку. Тогда она впервые на своей памяти громко расхохоталась одна в своей комнате, упав на кровати на спину, вцепившись в горло слабыми пальцами в спазме беззвучного истерического смеха.