Мишель Турнье - Лесной царь
Я всегда подозревал, что человеческая голова — это наполненный духом шар (вспомните: spiritus, ветер!), шар, который приподнимает тело, держит его в вертикальном положении, перетягивая в себя большую часть его веса. Голова — вот что одухотворяет и обесплочивает тело. И, напротив, тело, лишенное головы, тотчас рушится наземь, внезапно вернув себе тяжкий, гнетущий вес плоти. Подобная двойственность, при которой распределение духа влечет за собой ту или иную весомость плоти, дала мне возможность сформулировать ОТНОСИТЕЛЬНУЮ версию этого феномена, который смерть восстанавливает в его АБСОЛЮТНОМ, конечном варианте. Вот откуда выпуклость мускулов и грудной клетки, кажущаяся чрезмерной, несмотря на мертвую инерцию застывшего тела, лишенного всех своих двигательных пружин.
Я поднял на руки маленького покойника, не отрывая взгляда от ужасного зияющего среза на месте его головы. И тотчас же, несмотря на всю мою силу и готовность к этой тяжести, я пошатнулся, едва не упав. Клянусь, обезглавленное тело мальчика весило втрое или вчетверо больше его живого.
И мой форический экстаз вознес меня в черные небеса, что каждое мгновение содрогались от размеренного грохота пушек Апокалипсиса.
Мрачные записки
В самом сердце ночи… Все они здесь, на гипнодроме, покорные, всецело подвластные мне в своем глубоком сне. Что делать? Словно огромная мохнатая ночная бабочка, я тяжело, неуклюже перепархиваю от одного к другому, не зная, как выразить свое желание, как утолить ту печальную жажду, что томит и сердце и плоть. Ночная бабочка, окрыленная любовью, летит к электрической лампе и, достигнув вожделенной цели, не знает, что делать дальше, что ей делать с этой лампой. И впрямь, — что может бабочка сделать с этим стеклянным предметом?!
По правде говоря, меня неотрывно мучит одно подозрение, столь упорное, что придется записать его на этом листе бумаги, скрытом ото всех ночной тьмой. Не могло ли случиться так, что бодрствование подле останков Гельмута пробудило во мне вкус к плоти, гораздо более тяжеловесной и мраморно-холодной, чем эта, смешно посапывающая во сне, на гипнодроме?!
Мрачные записки
Одна из роковых особенностей, тяжко довлеющих надо мною (может, следовало бы сказать наоборот: одно из осеняющих меня благословений?), заключается в том, что стоит мне высказать какое-либо пожелание, задать вопрос, и судьба рано или поздно займется «моим делом» и даст на него ответ. Каковой ответ почти всегда поражает меня своей силой, хотя я с давних пор размышляю над этим феноменом.
Что делать с детьми, заключенными мною в клетку Кальтенборна? Теперь я знаю, отчего абсолютная власть в конце концов непременно сводит сума тиранов. Они просто не знают, как ею распорядиться. Нет ничего убийственнее этой пропасти между безграничными возможностями и ограниченным умением применить их. Разве что сама судьба властно нарушит границы убогого человеческого воображения и подстегнет колеблющуюся волю. Так вот, — со вчерашнего дня мне ведомо ужасное и блистательное предназначение моих детей.
Рауфайзен прилагает невероятные усилия для того, чтобы Кальтенборн тщательно соблюдал инструкции по сопротивлению врагу, в изобилии рассыпаемые фюрером. Смерть Гельмута отнюдь не помешала дальнейшему проведению учебных стрельб фаустпатронами. Кроме того, все центурии посменно трудятся над сооружением минных полей. Они устанавливают так называемые «тарелки», не очень опасные для детей, поскольку взрываются под тяжестью не менее сорока килограммов. Но зато сама такая мина весит все пятнадцать, и юнгштурмовцам пришлось здорово попотеть, сгружая их с машин и устанавливая в местах возможного прорыва вражеских танков. Мины располагаются на участке шириной двести-триста метров, в шахматном порядке, так, чтобы на каждые два квадратных метра приходилось по три заряда.
Я вполне спокойно вел один из этих грузовиков (вермахт оставил их нам еще на несколько дней), несмотря на то, что пятьсот тяжелых мин, лежавших в кузове, могли вдребезги разнести целый город. Две предыдущие машины были уже разгружены, и мою ожидали всего десятка два мальчиков. По инструкции положено, чтобы один человек нес только одну мину, а дистанция между людьми должна составлять не менее сорока метров. Я раздал мальчикам мины и пошел следом за одним из них, движимый любопытством и симпатией, а, в общем-то, от нечего делать.
Это был Арним из Ульма, что в Вюртенберге, — типичный крестьянский сын из швабов, приземистый, плотный, большеголовый, с упрямым низким лбом; впрочем, светло-зеленые глаза и соломенно-желтые волосы с лихвой искупали в глазах эсэсовских селекторов эти недостатки. В общем, белобрысый собрат наших овернцев,тем более, что швабы в Германии так же, как уроженцы Оверни во Франции, пользуются репутацией угрюмых скопидомов, недалеких и грязных. Однако мне Арним нравился своей основательностью и силой; особенно крепкими были у него икры и ляжки, пожалуй, чересчур массивные для его веса, хотя при этом ступал он легко, слегка даже подпрыгивая при каждом шаге, словно его ноги забавлялись своей ничтожной ношей.
Однако на сей раз эта походка лишилась обычной упругости, ибо Арним из Ульма с трудом нес на вытянутой правой руке тяжеленный смертоносный диск, эдакий металлический «пирог» со взрывчаткой, чей вес заставил его накрениться всем телом налево и балансировать свободной рукой. Он продвигался вперед мелкими быстрыми шажками, и я решил догнать его со смутным намерением подсобить, невзирая на инструкции. Одолев сотню метров, Арним остановился, чтобы сменить руку, предварительно обмотав левое запястье тряпкой, снятой с правого: для такого груза оно было слишком хрупким. Затем он двинулся дальше, еще более торопливо, отставив теперь правую руку. Вдруг он снова остановился, оглянулся на меня и шутливо надул щеки, показывая, как устал. Потом взялся за мину по-другому, более удобно, но не так, как предписывалось правилами минирования, с которыми нас долго и подробно знакомили на занятиях. Подняв мину обеими руками, он прижал ее к животу и понес, слегка откинувшись назад. Обе его остановки значительно сократили расстояние между нами, и я уже был в десятке метров от него, когда произошел взрыв.
Я ничего не услышал. Я просто увидел на месте Арнима ослепительно-белую вспышку, и тут же воздушная волна сбила меня с ног, накрыв кровавым дождем. Вероятно, я на какое-то время потерял сознание, потому что мне почудилось, будто меня сразу окружили и куда-то понесли, а это, конечно, невозможно. В медпункте все очень удивились, обнаружив, что я цел и невредим: кровь, залившая меня с головы до ног, была не моею, она принадлежала Арниму, в один миг распыленному на мириады кровяных шариков.
Это страшное крещение, случившееся тотчас после бодрствования у ложа мертвого Гельмута, превратило меня в другого человека.
Огромное красное солнце вдруг поднялось и встало передо мною. И солнцем этим был ребенок.
Багровый ураган швырнул меня в дорожную пыль, точно Савла, ослепленного божественным светом на пути в Дамаск note 34. И ураганом этим был юный мальчик.
Кровавый циклон простер меня ниц, точно молодого послушника перед благословляющим его епископом. И циклоном этим был маленький солдат из Кальтенборна.
Пурпурный плащ невыносимой тяжестью лег на мои плечи, утверждая меня в моем королевском достоинстве Лесного царя. И плащом этим был Арним, уроженец Швабии.
Мрачные записки
Придя в себя и отдохнув, я, тем не менее, не торопился расставаться с заботливым уходом фрау Нетта. Сам не знаю, почему. Вообще, если вдуматься, удивительно, как это я до сих пор упускал из виду эту часть подземелья, переоборудованную в медпункт, где сладковатый въедливый запах эфира погружает меня в странное полуобморочное состояние. Взрезанная, вспоротая, раненая плоть является плотью куда в большей степени, чем здоровая, и у нее есть свои собственные одежды — повязки; такая дешифровальная решетка способна говорить неизмеримо красноречивее, нежели обыкновенный костюм. Атмосфера медпункта, пронизанная страхом и экстазом, тотчас вернула мне воспоминание о больничной койке Святого Христофора, где я пролежал несколько дней после того, как Пельсенер заставил меня вылизать языком свое разбитое колено.
Благодарение Богу, сегодня я достаточно силен и проницателен, чтобы спокойно и беспристрастно оценить тот злополучный, но крайне важный эпизод моей жизни. Мне понадобились долгие годы, чтобы вырвать, наконец, правдивое признание из самых потаенных и стыдливых глубин моей души. Однако будем справедливы и воздержимся от анахронизмов: когда лихорадка и конвульсии швырнули меня к ногам Пельсенера, я, разумеется, никак не мог анализировать случившееся. Я слишком буквально воспринимал все события своей жизни, чтобы пытаться их истолковывать, давать им название. Да и сделай я это, что толку: избыток преследовавших меня несчастий сам по себе вполне убедительно объяснил бы мой нервный срыв. Но за ним последовало довольно длинное пребывание в больнице — кажется, около двух недель, — и оно-то уж могло открыть мне глаза, если бы какая-то тайная боязнь узнать о самом себе слишком многое упорно не держала их закрытыми.