Светлана Шенбрунн - Розы и хризантемы
— Кое-что… — Лицо у него немножко хитрое и ужасно радостное.
— Ты кончил свой роман!
— Как ты, маленький, угадал?
Как? Как я могла не угадать!
Я висну у него на шее, он несет меня к своему «столу». В пишущей машинке до половины заполненная страница. Я читаю вслух последнюю фразу: «А огонь войны будет катиться все дальше и дальше на запад, к границам Германии, и докатится до Берлина».
До Берлина! Кончил, кончил, он кончил свой роман! Все, папа кончил свой роман! Ура! Мы победили!
Я прокручиваю валик назад. «Покончив с выдачей наград, Братюк вернулся в больницу, где его ждали за столом. Тост следовал за тостом».
— Как ты думаешь, может, пойдем погуляем и купим что-нибудь вкусное? — предлагает папа.
— У тебя есть деньги? — удивляюсь я.
— Немножко есть, — говорит он и хитро щурится.
— А мама?
— Мы ей пока ничего не скажем!
Мы выходим на улицу. Я знаю, сейчас нельзя приставать, чтобы он рассказывал. Не потому, что очень холодно и трудно говорить, а потому, что он думает о своем романе — как его напечатают, и как ему заплатят много-много денег, и как тот дядя критик, у которого сын с красной саблей, напишет положительную рецензию. Самую-самую положительную!
— Пал-лесаныч! — кричит тетя Настя. — К телефону!
Папа выходит в коридор, мама чуть наклоняет голову и прислушивается. Я тоже прислушиваюсь.
— Так точно, — говорит папа. — Рад приветствовать, Константин Михайлович. Чрезвычайно рад слышать. Весьма польщен. Да, разумеется… Видите ли, тут имеется одно препятствие. Я передал его в «Октябрь» — так у нас ранее было договорено с Панферовым. Не знаю, успел ли он прочесть… Ах вот как! Нет, разумеется, не возражаю. Разумеется, Константин Михайлович. Всецело на вас полагаюсь. Буду чрезвычайно рад. Поддерживаю полностью. В любое время, когда вам удобно. Да, безусловно. От души вас приветствую.
— Что случилось? Кто это? — спрашивает мама, когда он возвращается в комнату.
Папа молчит, только сопит носом.
— Что еще за Константин Михайлович?
— Симонов.
— Симонов? Тот самый — поэт?
Папа кивает.
— Что же он хочет?
— Хочет печатать мой роман в «Новом мире».
— Что ты говоришь! А как же Панферов? Он теперь тоже ухватится. Может испортить все дело. Как собака на сене: и сам не напечатает, и другому не даст.
— Симонов обещал, что с Панферовым уладит все сам.
— Дай-то бог. Лишь бы не передумал.
— Мой милый Кисик! — Папа глубоко-глубоко вздыхает. — Тебя ничто не в силах сдвинуть с раз и навсегда занятых позиций. Ты ни за что не согласишься поверить во что-нибудь хорошее. Но, боюсь, на этот раз тебе все-таки придется признать свое поражение.
— Какое поражение? О чем ты говоришь? Что за глупости?
— Полное и безусловное поражение. Твои мрачные предсказания не сбудутся, роман выйдет в текущем месяце.
— В текущем месяце? Как это может быть?
Папа не то вздыхает, не то смеется:
— Так! У меня есть предчувствие!
— Что ж… Как говорится — вашими устами да мед пить.
— Ты, мой милый Кисик, самый что ни на есть пессимист и ипохондрик. Рукопись уже сдана в набор!
— Не может быть! Откуда же он взял рукопись?
— Не все ли равно — откуда. Наверное, получил в «Октябре». Главное, что роман ставится в готовый номер.
— Действительно, невероятно… Ну что ж — своя рука владыка. И все-таки, что ни говори, странно… «Дни и ночи», если я не ошибаюсь, тоже посвящены Сталинграду. Зачем ему потребовалось печатать чужую вещь на ту же тему?.. Да еще в таком спешном темпе? Я, конечно, не читала ни того, ни другого…
— Ты, мой любезный Кисик, не просто ипохондрик, ты гений сомнения. Ты взял себе за правило сомневаться во всем и всегда. Никогда ни при каких обстоятельствах не верить в удачу — даже если удача у тебя в кармане.
— Ну, знаешь!.. Удача… Не кажи «гоп», не перепрыгнув. Все еще сто раз может перемениться. Вот когда он будет лежать здесь, у меня на столе, этот журнал, тогда я поверю. А пока это все вилами по воде писано. Журавль в небе… Что ж, может, действительно опубликует, кто его знает… — Мама вздыхает, поджимает губы, снова вздыхает.
Папин роман напечатали в «Новом мире». Ровно через семнадцать дней после того разговора с Симоновым. Папа приносит домой новенький пахучий номер.
— Ну, мой милый скептик, кто ворчал, кто скулил, кто говорил, что мой роман никогда не напечатают, что нужно возвращаться в «Комсомолку», что я ищу лампу Аладдина и делю шкуру неубитого медведя?
— Ладно-ладно, покажи! — ворчит мама. — Действительно… Трудно поверить. Подожди, что это? — Она щурится, и так и эдак вертит журнал, вглядывается в страницу. — Павел Шатилов… Что это значит?
— Это значит, что Симонов решил дать мне псевдоним.
— Ты ни словом не обмолвился!
— Я и сам узнал в последнюю минуту.
— Как — он даже не счел нужным поставить тебя в известность? Чрезвычайно любезно с его стороны! И почему именно Шатилов?
— Какая, собственно, разница?
— Может, и никакой, но Штейнберг звучит гораздо приятнее. И вообще благороднее.
Папа шумно вздыхает:
— Штейнберг звучит вразрез с эпохой…
— Ладно, бог с ним — Шатилов так Шатилов. Все равно теперь уже не переделаешь… Главное, что напечатали. Как говорится, хоть горшком назови, только в печь не ставь. — Она откладывает журнал, садится и подпирает голову рукой. — Только бы судьба не подстроила какого-нибудь нового свинства…
Я раскрываю журнал и читаю: «В блиндаже было полутемно».
Полутемно… Полубегом в полутьме… Нет, не буду читать дальше… Прочту когда-нибудь потом.
— Осторожно, не изомни! — Мама отбирает у меня журнал. — Вечно хватает, что ее не просят!
Мы с папой едем в «Новый мир» — получать гонорар. Троллейбус останавливается на Пушкинской площади. Я знаю это место, мы с мамой ходили тут в Литфонд и еще один раз в детский сад, где была красная, совсем как настоящая машина. Жалко все-таки, что я побоялась тогда сесть в нее…
Теперь мы сворачиваем не к Литфонду, а в другую сторону. Заходим в переулок, папа открывает дверь, за дверью широкая лестница. Папа идет к окошечку получать деньги, а я сижу на деревянном диване и жду его.
— Знаешь что, маленький, — говорит он, когда мы снова выходим на улицу, — я думаю, мы пойдем пешком. В троллейбусе слишком много народу. А твой старый мудрый отец ненавидит давку.
Конечно, гораздо лучше идти пешком! Во-первых, мы будем идти долго-долго (а я очень люблю ходить с папой), а во-вторых, может, он что-нибудь расскажет по дороге.