Дина Рубина - Белая голубка Кордовы
Впрочем, и это прошло; вскоре на улицах появились первые бочки с квасом. К ним сразу выстроились очереди – с чайниками, бидонами, трехлитровыми баллонами. И стало ясно, что наступила весна…
* * *…И стало ясно, что к весне оба они осмотрелись и в городе поосвоились – возможно, потому, что их приголубила бескорыстная и славная Людка Минчина, соученица, дочь известного книжного графика Степана Ильича Минчина – а тот был секретарем Союза художников, автором иллюстраций ко многим известным изданиям, барином и сибаритом.
Сначала Людка просто уводила их гулять по Питеру, каждый раз другим маршрутом.
– Сегодня идем путем, каким Раскольников шел убивать старуху, – объявляла она, и с бывшей Гороховой вела их на Фонтанку, в огромный двор буквой «П», где в одном из окон коммунальной кухни на первом этаже Захар насчитал семь холодильников – как на хладокомбинате.
– Вон, видите, окно на третьем этаже, второе от трубы? – сказала Людка. – Там и жила старуха.
Они задрали головы, и вдруг увидели в окне: стоит! какая-то бабка стоит! Неподвижно, страшно, и смотрит на них сверху вниз.
– Ой, кто это там? – спросил Андрюша, и Людка, глазом не моргнув, отозвалась:
– А это памятник той старухе, недавно установили…
И в ту же минуту «памятник» шевельнулся, почесал свалявшуюся башку и отошел от окна.
В другой раз привела их во двор-кольцо, покричать – туда все кричать заходили, эхо было удивительным: если громко крикнуть, твой голос будет долго метаться среди стен, аукаться сам с собою, возникая то тут, то там, неправдоподобно ясно, выдуваясь, как пузырь, и тихо угасая… И они кричали, и по очереди, и вместе; замирали, слушая себя, и опять кричали – пока с пятого этажа их не погнал решительным матом некий обезумевший гражданин.
Иногда Людка внезапно останавливалась напротив какой-нибудь «Шашлычной» на Садовой и говорила:
– Здесь Свидригайлов пил с Раскольниковым: смотрите, те же люди сидят.
И правда: время от времени – бах! – одна голова бессильно падала лбом об стол. Бах! – падала другая.
Или, проходя мимо какого-то особняка, Людка прерывала оживленный разговор не менее оживленным:
– Ой, обратите внимание: в этом доме Распутина убили! Вот тут его волокли…
Или махнет рукой, так, за спину себе:
– А сюда приезжал граф Зубов к будущему императору Александру Первому, с заговором против Павла. Тот Зубов, чьей табакеркой Павлу череп проломили.
Или прикажет в воскресенье «быть как штык» ровно в десять на такой-то остановке и везет их на Пряжку, к последней квартире Блока… А там все немного напоминает Южный Буг: река, лодочная станция. Деревня – не деревня, город – не город…
Людка знала Ленинград досконально, удивительно знала: отец изрисовал его вдоль и поперек, и дочь таскал всюду с собой, с самого малого ее детства. Она знала норные проходные дворы, что, как обручи, насаживались один на другой, арка за аркой, заканчиваясь глухим каменным мешком… откуда дверь какой-нибудь дворницкой вела в сквозную щель, из которой – нырок наружу – и ты оказывался в следующей анфиладе замшелых и темных дворов-колодцев; туда даже в ясный день не заглядывало солнце, а выходя из дому, невозможно было определить – что за погода сегодня.
Людка уверяла, что революция победила потому, что большевики знали все проходные дворы как свои пять пальцев.
Она показывала сохранившиеся в некоторых дворах изумрудные от мха поленницы сырых дров, которыми топили когда-то печи и камины; приводила мальчиков на деревенского вида задворки, где росли душистые сирень и черемуха, и от этих запахов сшибало с ног; а однажды везла их долго на трамвае, посмотреть «аутентичную», заодно и слово выучили, булыжную мостовую, не тронутую со времен Пушкина.
В конце концов, видимо с согласия отца, привела двоих этих гавриков в дом, поразивший воображение обоих.
Это была огромная пятикомнатная квартира в дореволюционном доме на берегу Невы, за мостом Александра Невского: с лепными потолками, двумя алебастровыми колоннами в гостиной, с высокими арочными окнами, вся заставленная антикварной мебелью, частью реставрированной самим хозяином. Людка показала ребятам сундучок с ручками по бокам, который Степан Ильич подобрал на помойке и привел в порядок; оказалось – дорожный ящик конца восемнадцатого века. В гостиной стоял украшенный изящной резьбой великолепный книжный шкаф красного дерева, в стиле позднего Георга III, лаковый китайский шкаф для фарфора, полный тонких, напросвет чашек – каждая со своим именем и возрастом, и фортепиано с бронзовыми канделябрами для свечей, на крышке которого обитали три фарфоровых статуэтки, три многажды битые и клееные маркизы: одна сидела за туалетным столиком, другая держала в руке клетку с птицей, третья пила кофе, кокетливо улыбаясь.
Домработница Ирина Игнатьевна, которую все так и называли по имени-отчеству – ребята сначала приняли ее то ли за тетушку, то ли за гостью, – сервировала чай на чудном столике в стиле «чипендейл», состоявшем из двух половинок, каждая о четырех ногах. Половинки составлялись, получался овал: стол-сороконожка.
Они провели там полдня и плавно остались (пап, можно мальчики у нас и поужинают? – давай, подкорми доходяг) – остались на ужин. Да и не ужин это был, а настоящее барское застолье: льняные салфетки в кольцах, подставки под вилки и ножи в форме мчащихся коней (на вихревую гриву можно было уложить и серебряную чайную ложечку)…
И все было поразительно и непривычно: что это не празднество, не дата какая-нибудь, а – как объяснила Людка – просто ужин в честь приезда папиного друга, директора Рижского государственного музея; что домработница Ирина Игнатьевна не только приготовила всю еду, но и молча и ловко подавала за столом, как лакей во французском кино; что за раздвинутый необъятный, какой-то дворцовый стол свободно уселись, не теснясь локтями, еще несколько гостей: старший научный сотрудник Русского музея, два аспиранта Степана Ильича и еще три какие-то разновозрастные и разновеликие дамы, имена и занятия которых остались неопознанными.
И разговор за столом так легко, с усмешкой, переходил с одной темы на другую, будто невидимый джазист непринужденно перебирал клавиши то в верхнем, то в нижнем регистре, то брал аккорд из трех собеседников, то давал позвучать дуэту, а то вдруг с рассказом или анекдотом вступал соло кто-то из присутствующих…
Степан Ильич разговора не начинал и не прерывал, но ухом хозяина чувствуя, что тема иссякает, двумя-тремя фразами ее комментировал, и беседа или спор сразу вспыхивали другой гранью.