Елена Катишонок - Когда уходит человек
Встретиться с вереском было все равно что услышать родной голос. Вереск помог прижиться.
Научилась многим премудростям, что другие и за науку-то не считали: доставать воду из колодца, топить печку, варить невнятный суп из картошки и преступно малого количества крупы, взятой по настоянию Бруно. Осваивала кулинарную науку, украдкой присматриваясь к соседкам на общей кухне. А стирка! А ежедневная каторга — картошка на колхозном поле! Эрик, оставленный в бараке, потому что больше негде его оставить, и все внутри ныло от страха и тревоги: как он там один?
Оказалось, вовсе не один. У детей сильнее, чем у взрослых, развит звериный инстинкт. Вначале замерев в недоумении, они скоро начинают смыкать кольцо и обнюхивать чужака. А он и был чужаком, в своей матроске с золотыми пуговками, в сапожках, хитро застегивающихся сбоку, и в невиданном берете с помпоном на макушке, каковой берет легко опознал бы французский моряк. Морской берет и определил судьбу чужака.
Окружили его днем во дворе, несколько ребятишек разного роста и возраста, и старший, лет восьми, властно протянул к помпону худую руку:
— Мена? — и сплюнул на землю.
Ничего не поняв, Эрик настороженно ответил: «Мена», однако плевать не стал — боялся, что не получится.
— Айда, что ли? — предложил новый знакомый, на что Эрик кивнул из-под нахлобученного картуза, снова ничего не поняв:
— Айда.
Эрик был принят, несмотря на заграничное имя, и Серега не без труда натянул себе на голову берет с помпоном, а вернувшись домой, Ирма увидела перемазанного сынишку в какой-то невообразимой фуражке с треснутым козырьком, и это уже был не совсем Эрик — теперь его звали Свисток, что означало человека, обогащенного новым бесценным опытом, и на полпути к тому, чтобы плевать не хуже Сереги. Эрик был счастлив не столько от своего приобщения (на коленках у мамы хотелось всегда оставаться Эриком), сколько от того, что главные сокровища — оловянную пушку и бессменного часового при ней, он же главный артиллерист, хоть индеец, а также карандаш с таинственной надписью — удалось уберечь от новых товарищей и слова «мена».
Ирма регулярно заходила в милицию осведомиться о муже. Наступил ноябрь — разгар зимы. Шубка с трудом застегивалась на выпирающем животе. Человек в форме глянул на иззябшую женщину и кивнул на стул, чего раньше ни разу не делал. Ирма села, а он листал бумаги на столе, поплевывая на пальцы. Наконец выдернул листок и, подняв глаза, переспросил на всякий случай:
— Строд, Бруно ГустАвович? — После чего кратко закончил: — Скончался.
Хорошо, что сидела: падать ближе.
Очнулась в сельской больничке не от нашатыря — от боли, которую ни с какой другой болью не спутать, а через несколько часов родила дочку, словно та услышала страшную весть и заторопилась на этот свет — еще одна девочка в демографической статистике!
Недоношенный «человеческий детеныш», причудливый плод на скользком черенке пуповины, крохотный и жалкий, с кулачками не больше ореха, всей своей хрупкой тяжестью лег на руки врача, она же фельдшерица и акушерка в одном лице, которая и влепила младенцу традиционный шлепок.
Девочка только что отделилась от матери и первым делом обрела клеенчатую бирку на ручонку, где химическим карандашом был обозначен ее вес, рост, время рождения и фамилия матери. Полгода назад ее отец, с фанерной биркой на ноге, накрылся деревянным бушлатом, что являлось эвфемизмом общей могилы, куда он был сброшен. Приходит ли человек в этот мир или покидает его, бирка неизбежно ему сопутствует…
Девочка была еще безымянной, а врача звали Мария Федоровна, и она была старше новорожденной на пятьдесят лет. Порфироносное имя заземлялось безопасной фамилией Косых, но в поселке, куда она попала в числе эвакуированных, ее звали Графиней за привычку то и дело приговаривать «господа хорошие». Графиня не графиня, но внешность ее вполне соответствовала имени — во всяком случае, прямоты стана и решительности у Марии Федоровны хватало. Прежде черные, а теперь пепельные от обильной седины волосы завязывала греческим узлом на затылке, голову держала высоко. Она приехала из Москвы с шестилетним внуком Алешей — замкнутым, неулыбчивым мальчиком. Местный фельдшер ушел на фронт, так что появление Марии Федоровны здесь оказалось как нельзя более кстати.
Квартирная хозяйка, у которой она поселилась, особенно не присматривалась к московской докторше; известно: деревенская работа от темна до темна. Присела вечером, как всегда, корову доить, а тут квартирантка подходит:
— Смотрите, красотища-то какая!
И смотрит на закатное небо, где гуси летят.
Вскинулась Архиповна от непривычных слов:
— А? Что?.. Где?! — подскочила на месте, опрокинув подойник, и несколько минут глядела в небо, но сколько ни силилась, ничего не увидела.
— Во чокнутая! — сказала в сердцах, хоть та стояла рядом и не сводила глаз с удаляющегося треугольника.
С легкой руки хозяйки у Графини появилось второе прозвище: Чокнутая. Архиповна предупредила дочку, Валентину, чтоб не смела разговоры разговаривать с квартиранткой, чокнутая она.
Как-то в воскресенье Валентина с Марией Федоровной собрались копать картошку. Шли берегом реки, чтобы сократить путь. На неровном обрыве дрожали светлые блики, и Мария Федоровна невольно залюбовалась.
— Давайте, Валюша, посидим. Посмотрите, диво какое!
Валентина, девка на выданье, удивилась: берег как берег. Знала, что в свое время с этого берега сбрасывали белогвардейцев, а более ничего примечательного за ним не водилось. То ли подействовал докторский статус, издавна вызывающий в деревне уважение, то ли ласковое имя «Валюша», вместе с уважительным «вы», — одним словом, Валентина присела на валун, а чтоб зря не сидеть, поведала, чем славен обрыв; напомнила про картошку.
— Посидим еще, — отозвалась квартирантка, — смотрите, какая тут красота!
Сидели, вглядываясь, — одна с восхищением, другая хмуро и старательно, — в реку, небо, обрывистый берег. Короток здесь осенний день; небо стало гаснуть, кто ж в потемках картошку копает.
Дома Валентина со злостью швырнула мешки в угол и на вопрос матери о картошке только рукой махнула:
— Верно ты сказала: чокнутая она. Сидели на берегу, смотрели красоту какую-то. Чего-то она на обрыве высматривала, откуда беляков сбрасывали.
Архиповна недоверчиво нахмурилась:
— А ты, дура, сидела смотрела?
— Так она ж… — и не договорила, не умея объяснить то, что и сама не понимала.
Поселок принял Марию Федоровну примерно так же, как Валентина: привычно-уважительно, но с поправкой на «чокнутость».