Елена Катишонок - Когда уходит человек
Новые евреи сильно отличались от старых большевиков. Севастьяновы приняли как должное всю обстановку, остававшуюся в квартире господина Мартина; Шлоссберги волновались за мебель, оставленную прежним жильцом, и совсем не потому, что некуда было поставить свою, которой у них попросту не было, но от неловкости, что — чужая, и «люди хватятся»… Коли не хватились до сих пор, так и не хватятся; но объяснять дворник не стал, а вместо этого дал адрес больницы, где работает доктор Бергман, и поступил, как выяснилось, очень мудро, потому что Анна Шлоссберг не только получила в полное распоряжение мебель («мне так неудобно, так неудобно…»), но и устроилась на работу. Не зная, как благодарить за неожиданную и щедрую помощь, пригласила его «на чашку чая». Бергман поблагодарил и обещал «непременно, как-нибудь», а на обратном пути она мучилась нелепостью ситуации: получилось, что пригласила этого милого человека в его же квартиру, ах, как бестактно все вышло…
Нет, доктор Бергман не торопился идти «к себе в гости», как он сам говорил, хотя отдавал, конечно, отчет, что уже не «к себе» вовсе. Там живут другие люди, и если они переставят стол или шкаф, то все равно стол помнит сидящего за ним Натана. В ту квартиру нельзя войти, как нельзя войти в одну и ту же реку. Новые жильцы здороваются на лестнице с Леонеллой, а может быть, и с ее мужем — он мог вернуться, почему нет?
…В тот вечер, когда Бергман пришел к дому, но в дом не вошел, Шульц не удивился его появлению и ни о чем не спрашивал. Охотно позволил переночевать, а спустя несколько дней неожиданно предложил:
— Туг ведь вот какая клюква, доктор… Я надеялся, что жена вот-вот приедет, но как-то все не складывается. К чему это я клоню… Если вы нигде не прописаны, то устраивайтесь-ка здесь и не ломайте себе голову. Вы не думайте, — он жестом остановил Бергмана, который хотел что-то ответить, — я не по доброте душевной предлагаю вам; напротив. Человек я своекорыстный: боюсь, подселят ко мне многодетную семью какую-нибудь. Жена приедет, а здесь такая клюква… Вы для меня человек свой — вот я официально и пропишу вас к себе.
Неожиданное предложение оказалось в некотором роде спасительным. Отпала необходимость возвращаться по вечерам в Кайзервальд, в пустой и намного более чужой, чем прежде, особняк; не нужно было идти к нервному лейтенанту Егорову, а самое главное, уговаривал себя Макс, с глаз долой — из сердца вон. В его новом паспорте появилась прописка, а сам он стал теперь возвращаться в дом, к которому, оказывается, основательно привык.
Старый Шульц ликовал. Теперь, когда ему перевалило за шестьдесят, одиночество начало тяготить, и все, что стало нужно теперь — это видеть свет в окне, когда возвращаешься домой. Тревога немного улеглась, хотя письма от жены все чаще задерживались и, судя по содержанию, доходили не все, а от сына вообще перестали приходить. За вечерней папиросой он рассказал Бергману, что дочь в Швейцарии вышла замуж; представьте, доктор: мой зять — наш соотечественник, они на концерте познакомились. Теперь Элга ждет ребенка, а это опасно — может обостриться процесс; где сын — непонятно, вот какая клюква…
В сорок седьмом письма совсем перестали приходить, а в августе, когда за вечерним окном трещали обезумевшие кузнечики, за Шульцем пришли. Он не удивился и даже, казалось, не очень растерялся, только обвел комнату долгим взглядом. В дверях успел сказать Бергману: «Вознесенское кладбище, доктор…»
В середине 30-х годов статистика зафиксировала, что в числе новорожденных явно преобладают младенцы мужского пола. Этот научный факт неожиданно получил отнюдь не научную трактовку: рождаются мальчики — быть войне, говорили старики. Про статистику они знать ничего не знали, однако те, кто ждал внучек и правнучек, были вознаграждены внуками и правнуками. К войне, вздыхали бабки, не иначе; ишь, опять малец…
Объясняла ли как-то статистика, почему в самый первый год войны кривая рождаемости девочек резко пошла вверх? Едва ли. Во-первых, статистика в первую очередь считает, а не объясняет, а во-вторых, в сорок первом году на первом месте была статистика военная, а не демографическая.
Леонелла, счастливая своим неожиданным материнством, не подозревала, что Ирма, ее соседка из десятой квартиры, родила ребенка, тем более что это случилось очень далеко, в таежном поселке, выросшем между небольшой деревенькой и тем самым лагерем, куда были отправлены отцы обеих девочек. Судьба распорядилась так, что бывший офицер Бруно Строд умер, не зная, что скоро станет отцом, в то время как бывший экономист Роберт Эгле, продолжая жить, тоже не знал о рождении дочери.
Появление еще одной сосланной никого не удивило — люди были потрясены грянувшей войной. Комнатенка в деревенской избе, за занавеской, а затем в бараке, после четырехкомнатного столичного уюта, могла повергнуть в ужас, но по сравнению с телячьим вагоном эта каморка оказалась раем, к тому же с дверью, которую можно закрыть. Расставаясь с мужем, Ирма не знала, что больше не увидит его ни живым, ни мертвым, и ревностно принялась наводить какой-никакой уют, в то же время ломая голову, как узнать о самочувствии Бруно, которое, признаться, ее волновало больше, чем война.
В стороне от бараков стояли крепкие, основательные дома из цельных бревен — деревня. Каждая крыша глубоко нависала над окнами, будто дом отпрянул и хотел спрятаться, как прячет лицо человек, натягивая козырек на лоб. Присмотревшись, Ирма догадалась, что эти хмурые дома сложены давным-давно, еще дедами, если не прадедами, нынешних хозяев, а бараки торопливо построены для таких, как она, нежданных и нежеланных пришельцев, причем построены руками самых первых, кто был сюда изгнан. О том, что многих уже не было в живых, Ирма не знала, как ничего не знала о муже. В милиции хмуро отвечали: «Справок не даем» или «не положено», что означало одно и то же. Кто станет искать себе работу, когда ее и так вполне хватало: начали прибывать эвакуированные, всех надо расселить да прописать.
Там, где кончались картофельные поля, начинался лес — предмет лесоповала, где работали заключенные, в числе которых были Бруно и Роберт, их сосед. Туда, где начиналась зона лесоповала, ходить категорически запрещалось. По сравнению с таежным тот лес, который Ирма знала и любила с детства, казался игрушечным — веселые лохматые сосны с рыжими шелушащимися стволами, еще более рыжие — как солнечные зайчики — стайки желтых лисичек в нежной зелени мха, скользящая под ногами сухая хвоя, матовые, словно затуманенные чьим-то дыханием, ягоды черники… В новом лесу было темно и оттого мрачно: здесь господствовали ели, насупленные и угрюмые. Сосны тоже росли, но и сосны были какими-то другими. Далеко уходить она боялась: легко заблудиться или, чего доброго, забрести в болото. Только одно примиряло и успокаивало: вереск. Хоть здесь его называли немножко иначе — верес, но было этого вереса-вереска вокруг много. Упругие ветки, щедро усеянные крохотными сиреневыми цветками, пышными охапками взрывались из темного мха.