Виктория Платова - Анук, mon amour...
Но высаживать витрину не приходится.
Мне хватает ума (он еще не померк окончательно, надо же!) подергать ручку двери. Она легко поддается, вот видишь, Линн, сегодня вечером ты была куда менее податливой. А может быть, я неправ, и ты оставила дверь открытой специально для меня? Добрая, добрая Линн, Линн-чудачка, Линн-избавительница, Линн – рубиновое сердечко. Хаос, царящий в голове, больше не пугает меня, ему на смену готовы прийти ясность и покой – всего лишь один поворот ключа от потерянной двери, всего лишь один поворот, одна маленькая деталь, которая упорядочит всю картину. Не подведи меня, Линн. Пожалуйста, не подведи!..
Первый этаж букинистического тонет в сумраке, ярко освещена лишь лестничная площадка с картиной в простенке, значит – Линн наверху.
– Линн! – зову я. – Линн!.. Никакого ответа.
– Линн! Это я, Кристобаль! Никакого ответа.
– Отзовитесь, Линн! Никакого ответа.
– Я поднимаюсь!..
Я поднимаюсь, грейпфрут, флорентийская роза, кайенский мирт, я поднимаюсь, иланг-иланг, шафран, бамбук, яблоки Гренни Смит, ничто не удержит меня, пачули, сандал… И что-то еще.
Что-то еще.
Я останавливаюсь лишь на мгновенье – на лестничной площадке, перед картиной, свет со второго этажа падает прямо на стекло, оно бликует, разглядеть, что же там, под стеклом, невозможно. Приглядевшись, я вижу рептилий и святого Мартина одновременно: Мартин, оседлавший ящерицу, ящерица с головой Мартина, четко выведенное на средневековой стене «JOB», бродяга, заключенный в бутылку… Приглядевшись, я вижу нитку на деревянной раме картины. Нитку со свитера Анук, я ни с чем ее не спутаю, эту нитку Анук срезала ножом в «Monster Melodies». Она была здесь, Анук, моя девочка. Она была здесь, может быть, она и сейчас здесь. Только не нужно бояться. Никогда не нужно бояться, Гай.
Я не боюсь.
Ступеней по-прежнему четырнадцать, мне знакома каждая из них. Перспектива вновь оказаться в плену бесконечно множащихся лестниц больше не волнует меня; если прошла Анук, – пройду и я. Не для того же она сунула мне в руки нитку от свитера, чтобы я заблудился в самый последний момент, бедный сиамский братец.
Второй этаж букинистического ярко освещен: Линн включила все лампы, которые только можно было включить.
Линн включила все лампы, чтобы смерть нашла к ней дорогу. Да и дверь она оставила открытой вовсе не для меня. Линн поступила со смертью так же, как Анук всегда поступала со мной, Линн оставила ей знак.
Дубовый мох.
Вот он, последний фрагмент в мозаике. Маленькая деталь, которая упорядочила всю картину. Не об этом ли ты мечтал, Гай?.. Дубовый мох, теперь я знаю точно: Линн больше нет.
Линн лежит ничком на диванчике, в маленьком холле посредине второго этажа, в окружении высохших роз: она так и не успела выбросить их. Или не захотела? Ответа на этот вопрос я не получу никогда, я никогда не узнаю, кем был Тьери Франсуа и что он значил для Линн. Линн умерла, и мне больше нечего делать во Французской Синематеке, мне больше нечего делать на любом из Бато Муш, курсирующих по Сене. Линн умерла, и вместе с ней умерла молоденькая черно-белая Жанна Моро, и «Лифт на эшафот» застрял между этажами. Министр сельского хозяйства может спокойно заснуть в своей постели, рядом с женщиной, мало похожей на Линн: никто больше и не вспомнит, что когда-то он был подающим надежды джазменом: Линн была последней, кто помнил это.
Грейпфрут, флорентийская роза, кайенский мирт.
Иланг-иланг, шафран, бамбук, яблоки Гренни Смит.
Пачули, сандал, дубовый мох.
Линн умерла, kothbiro.
Вот черт, я сказал kothbiro?.. Я хотел сказать «аминь», но получилось «Kothbiro». Это слово я слышал лишь однажды, от типа в футболке и кургузом пиджачке, от него за версту несло «jazz afro-latino» и страстью к женщинам с универсальным именем Мария. Кажется, я отдавил ему ноги во время сеанса во Французской Синематеке – и не извинился.
«Kothbiro».
«Kothbiro» звучит ничуть не хуже, чем «Salamanca», оно бы понравилось Линн. Подружка Маджонга Лулу обязательно споткнется на нем и подожмет заласканные сотнями минетов губы. Но Линн бы оно понравилось наверняка. А мне нравится Линн.
Даже мертвая.
Даже мертвая она прекрасна, и улитки – живые улитки, выползающие у Линн изо рта, – ее не портят.
***…Мне нужен манок для птиц.
Если крапивники не хотят прилетать сами – остается лишь приманить их. Выдуть из недр манка что-нибудь подобающее случаю, что-то вроде старой песенки «Возвращайся к нам опять, Джимми Дин, Джимми Дин». Да, эта песенка подойдет. Еще месяц назад я и не подозревал о ее существовании, я не знал бы о ней и сейчас, если бы агент по недвижимости Перссон, временами смахивающий на ненавистного мне Мишеля Пикколи, не напел бы ее. Единственная трудность заключается в том, что я понятия не имею, как выглядит манок для птиц.
Но и эту проблему можно разрешить. Теперь, когда я купил букинистический Линн, когда «Salamanca» взорвала парфюмерный рынок и резко поправила дела ветшающего модного дома «Сават и Мустаки», для меня нет ничего невозможного. Или почти ничего.
Я купил букинистический, чтобы не думать о Линн. Не то чтобы воспоминания о ней сжирали меня изнутри, не то чтобы меня терзали угрызения совести – Линн умерла, потому что должна была умереть. Простой расчет заключается в следующем: если что-то валяется у тебя под ногами постоянно, ты просто перестаешь это «что-то» замечать.
Под ногами у меня валяется жизнь Линн, уже порядком потускневшая, я начинаю забывать истории, которыми она меня подкармливала. Вряд ли я забуду их совсем, я просто залатаю их прохудившееся днище своими собственными историями, вот и все.
Интересно, рассказывала ли мне Линн о Руфусе?
Имя Руфус она никогда не упоминала, это точно. Но я нисколько не удивился, когда увидел его в морге (я зашел туда, чтобы проститься с Линн): прихрамывающего, с одинокой седой прядью в волосах. Как будто все патологоанатомы должны выглядеть именно так. Руфусу не больше двадцати пяти, и он по определению не может быть тем самым парнем, который тридцать лет назад привел в порядок искромсанное солнечными лучами лицо Эрве Нанту. Тогда почему мне кажется, что Линн говорила мне именно о нем?.. Может быть, в этом и нет никакого особенного противоречия, и не стоит так волноваться: у человека, каждый день имеющего дело с чужими смертями, и своя собственная жизнь останавливается, кто знает?..
Прощание с Линн получается смазанным из-за Гаэтано Браги. Кого я ожидал встретить меньше всего, так это Гаэтано. По странному стечению обстоятельств он оказывается приятелем Руфуса, наше знакомство («Руфус Кассовиц – Ги Кутарба, Ги Кутарба – Руфус Кассовиц») происходит тут же, в морге. Под присмотром Линн, лежащей на столе под белой простыней.
Линн прекрасна, даже мертвая.
Только я знаю, от чего умерла Линн, только я. Хотя лучше бы мне принять точку зрения Руфуса, которая отражена в официальном заключении о ее смерти: Линн задохнулась от проникновения посторонних предметов в дыхательные пути.
«Посторонние предметы» – не что иное, как улитки. Прямо на глазах у нас с Гаэтано Руфус извлекает изо рта Линн двенадцать отборных садовых улиток, все они живы. Двенадцать улиток, как двенадцать апостолов, оставшиеся со своим учителем, не покинувшие его.
Только я знаю, что улиток было больше, неизмеримо больше. И что они не проникли, как утверждает Руфус, «в дыхательные пути извне», совсем напротив, они были там, внутри, вот почему в нашу последнюю встречу Линн жаловалась мне на желудок. Они были там, внутри, возможно – достаточно продолжительное время, и все это продолжительное время колония разрасталась. В конце концов им стало тесно, и они выбрались наружу, только и всего. Все, кроме последних двенадцати, оставшихся с Линн на тайной вечере в букинистическом.
Мне не хочется впутывать в это дело Анук, и потому я принимаю точку зрения хромого Руфуса, Анук может не волноваться, я никогда не предам ее.
Никогда.
И никогда не научусь относиться к садовым улиткам без содрогания. После смерти Линн ее убийцы никуда не исчезли, они просто перебрались во внутренний дворик с двумя клумбами папоротников и высохшей пинией. Если бы не агент по недвижимости, временами смахивающий на ненавистного мне Мишеля Пикколи, я бы даже не узнал о существовании дворика: слишком уж неприметна дверь подсобки, ведущая в него.
Странно, но улитки живут только в одной клумбе, хотя другая ничем от нее не отличается, папоротники на обеих выглядят близнецами, кому, как не мне, судить об этом, бедному сиамскому братцу. Так же странен мой почти мистический страх перед этими склизкими тварями, и они, и я знали Линн, и они, и я были достаточно близки с ней. Вопрос лишь в том, что именно помнят улитки.
Память-то у всех разная.
Я провожу во внутреннем дворике букинистического все свободное время, я все еще надеюсь, что крапивники прилетят. Свободного времени не так уж много, хотя работа над «Kothbiro» давно завершена «Kothbiro» – аромат, воскрешающий в памяти чувственность африканских саванн. Тягучий и страстный, как любовь, внезапно вспыхнувшая к незнакомцу, с которым вы совершаете перелет через континент. Романтичный и соблазнительный, как усыпанная крупными звездами южная ночь. Аромат-приключение, который невозможно забыть. «Kothbiro» – секретное оружие современной женщины, независимой, многогранной и свободной от предрассудков», рекламный текст принадлежит Мари-Кристин, не особо церемонящийся со словами Маджонг назвал его «зовом бритого лобка».