Татьяна Толстая - Двое (рассказы, эссе, интервью)
Или, как на стр.142–143, переписать целую страницу воспоминаний Натальи Васильевны, вставляя «для оживления» реплики:
«— А помнишь, Алеша, что тебе ответила сторожиха?
— Ну как же!»
и другую отсебятину.
Или проделать аналогичную операцию на стр.237 с воспоминаниями той же Крандиевской, заставляя Толстого проявлять сверхчеловеческую проницательность, а мемуаристку наделив блеющими интонациями:
«— Ты знаешь, Алеша, кого я встретила сейчас на тротуаре Курфюрстендамма?
— Есенина и Сидору?
— Ну вот ты уж и догадался… Ты всегда так. Не даешь рассказать, а уже все знаешь…»
Может быть, здесь отражено кредо В. Петелина? Он ведь тоже не дает рассказывать самим очевидцам. Он «знает» за них.
В книге В. Петелина 551 страница. Только на стр.283 — ровно на середине книги — автор спохватывается:
«Здесь и в последующем диалоги А.Н. Толстого с его выдающимися современниками представляют собой беллетризованное изложение, основанное на строго документальном материале. При реконструкции бесед использованы письма, воспоминания, дневники и другие биографические источники».
Как же производится «беллетризация» документального материала? А хотя бы так. Берутся воспоминания (скажем, Корнея Чуковского — блестящие, талантливейшие!) — и расписываются по ролям.
К. Чуковский:
«Он не придавал большого значения „Ибикусу“ и пожимал плечами, когда я говорил ему, что это одна из лучших его повестей, что в ней чувствуешь на каждой странице силу его нутряного таланта. Повесть эта все еще недооценена в нашей критике, между тем здесь такая добротность повествовательной ткани, такая легкая, виртуозная живопись, такой богатый, по-гоголевски щедрый язык. Читаешь и радуешься артистичности каждого нового образа, каждого нового сюжетного хода.
Власть автора над своим материалом безмерна. Оттого-то и кажется, что он пишет „как бы резвяся и играя“, без малейшей натуги, и будто бы ему не стоит никакого труда вести своего героя от мытарства к мытарству» (стр.50).
Под пером В.Петелина этот отрывок превращается в следующий странный разговор:
«— Да поймите вы, Алексей Николаевич, на каждой странице этой повести чувствуешь силу вашего нутряного таланта, добротность повествовательной ткани, такую легкую, виртуозную живопись, такой богатый, по-гоголевски щедрый язык. Читаешь и радуешься артистичности каждого нового образа, каждого нового сюжетного хода…
— Может, потому, что материал-то повести уж очень хорошо мне известен, — пожимал плечами Толстой, — оттого и пишется без всякой натуги, „как бы резвяся в играя“…» (стр.262–263).
Простодушная убежденность, что люди «говорят, как пишут», что монолог внутренний не отличается от монолога внешнего, приводит к «реконструкции» совершенно диких и невозможных диалогов, произносимых напыщенным языком, мгновенно искажающих своей противоестественной тональностью облик говорящего.
Из записной книжки Толстого:
«Искусство — отстоявшееся вино жизни. А что же я поделаю, когда вино взбаламучено и бродит, когда сам черт не разберет, что это — деготь или мед».
В. Петелин реконструирует сцену: Толстой в Москве, в дни Октябрьского переворота, едва стихла стрельба, приходит с женой, Н.В. Крандиевской, в гости к теще, писательнице Анастасии Романовне Крандиевской (Тарховой).
«Она провела их в гостиную, усадила в кресла…
— Вы пишете сейчас что-нибудь, Алеша?
— Какое там! Искусство — отстоявшееся вино жизни.»
и далее шпарит но тексту записной книжки (стр.136–137).
Собеседники Толстого — жена, теща — все время «подставляются», говорят что-нибудь глуповатое, жалкое, для того, чтобы Толстой имел возможность оборвать их и громыхнуть что-нибудь монументальное: из записной книжки, статьи, — короче, нечто печатно-возвышенное.
«Он горько сказал:
— А что будет завтра? Кто знает…
— Темная бездна ожидает нас, — откликнулась Наталья Васильевна. — В любой момент она может поглотить все оставшиеся у нас блага и ценности.
— Дело, конечно, не в этом. Как-нибудь переживем.» (стр.135), -
обрывает жену Толстой. Другими словами, «блага и ценности» — это нечто материальное, чему возвышенный Алексей Николаевич, конечно, не придает значения, а его недалекая жена придает.
Соблазнительно бывает оттенить достоинства человека, принижая тех, кто его окружает. Так, например, Н.В. Крандиевская была спутницей Толстого в течение двадцати лет, верным помощником, матерью его детей. Но В. Петелин-то знает, что затем они расстались. Чтобы подготовить почву для этого развода, В. Петелин щедро разбрасывает подводные камни: Наталья Васильевна
«никак не могла понять» (стр.34),
«она говорила, что у нее есть недостатки» (стр.36),
«с ней всегда приходится быть начеку» (стр.66),
«как быстро она меняется» (стр.66),
«упреки, подозрения, будто он мало ее любит» (стр.69),
«укоризненно смотрела на него» (стр.278),
«укоризненно посмотрела на виновника ее страданий» (стр.143).
И даже использует такой ход. В январе 1917 года была поставлена пьеса Толстого «Ракета». Толстой пишет жене в письме:
«„Ракета“ провалится, я уверен» (стр.96).
Пьеса действительно провалилась. И В.Петелин пишет:
«А вот Крандиевская, казалось бы самый близкий человек, холодно отнеслась к спектаклю; сочла его провалом. И в этом непонимании — какой-то намек на их будущий разрыв» (стр.97).
Правда, после этого случая Толстой прожил с женой еще восемнадцать лет, но каких только причин для развода не найдешь, правда? У китайцев, например, есть даже иероглиф, означающий:
«Развестись с женой за то, что она плохо приготовила сливы на пару».
Каков сам Толстой, каков его внутренний облик? Как он реконструируется в «монологах от третьего лица», обильно написанных автором «Судьбы художника»?
Прежде всего, это злобный брюзга:
«Опасность грозит со стороны молодых „борцов“ за новое искусство. Нахальные и наглые… Идет война, а им хоть бы что…
Какая наглость прет из них… До каких же пор можно терпеть, видя, с каким бесстыдством чванливые молодые и не совсем молодые люди, называющие себя футуристами, куражатся над дорогими русскому сердцу именами… Хватит, пора кончать с этой отвратительной вакханалией… В романе захотелось ему посчитаться со всеми, кто вызывал у него омерзение и неприязнь… Уж больно хотелось ему посмеяться над некоторыми своими собратьями… Уж больно не хотелось ему, чтобы торжествовали свою победу эти футуристические личности… Каждый мальчишка, выскакивающий на трибуну, готов все оболгать, все растоптать, от всего отречься, лишь бы прослыть модным и оригинальным. Вся эта дешевая болтовня надоела Алексею Толстому… Откровения Бурлюка возродили в Алексее Толстом острую неприязнь к так называемым левым направлениям в искусстве. Почему все они так оживились после Октября?» (стр.41–42, 52–55, 153).