Донна Тартт - Щегол
В моей новой комнате было так пусто и одиноко, что, распаковав сумки, я оставил раздвижные двери гардероба открытыми, чтоб хоть видеть висящую внутри одежду. На первом этаже отец все разорялся по поводу ковра. К сожалению, Ксандра тоже начала орать, а так с отцом вести себя было как раз нельзя (если б она спросила, я б ей мог и подсказать) – он завелся еще сильнее. Дома мама умела заглушать отцов гнев молчанием – ровным, немигающим огнем презрения, который высасывал из комнаты весь кислород и превращал каждое его слово, каждое движение в полную чушь. В конце концов он со свистом вылетал из квартиры, оглушительно хлопая дверью, а когда несколько часов спустя возвращался, тихонько щелкнув замком, заходил домой так, будто ничего и не случилось: возьмет пива в холодильнике, совершенно спокойным тоном спросит, где его почта.
Из трех пустовавших наверху комнат я выбрал самую большую, у которой, будто в гостиничном номере, была собственная крошечная ванная. На полу – ковролин с плотным иссиня-стальным ворсом. На кровати – голый матрас, в ногах валяется запаянное в пластик постельное белье. “Перкаль-люкс”. “Скидка 20 %”. От стен исходит мягкий механический гул, будто жужжит фильтр в аквариуме. По телику в таких комнатах обычно убивали стюардесс или проституток.
Прислушиваясь к отцу и Ксандре, я уселся на матрас и положил обернутую в газету картину себе на колени. Даже закрывшись на замок, я все равно никак не решался развернуть картину – вдруг они поднимутся наверх, – но не смог справиться с желанием взглянуть на нее. Очень-очень аккуратно я подцепил ногтями липкую ленту за краешки и оторвал ее.
Полотно выскользнуло куда легче, чем я думал, и я еле сдержал возглас восхищения. В первый раз я видел картину в ярком дневном свете. В нагой комнате – сплошь белизна да гипсокартон – приглушенные цвета распахнулись, ожили, и несмотря на то, что поверхность полотна была слегка затуманена пылью, от нее пахнуло воздушностью, какая исходит от омытой светом стены против раскрытого окна. Поэтому, что ли, люди вроде миссис Свонсон так любили распространяться про особый свет в пустыне? Она обожала заливать про свою так называемую “вылазку” в Нью-Мексико – про широкие горизонты, пустые небеса, духовное просветление. И вправду, будто благодаря какой-то игре света, картина вдруг преобразилась – так, бывало, вид из окна маминой комнаты на мрачный зигзаг крыш с водными резервуарами вдруг на пару мгновений зазолотится, заискрит от вечернего предгрозового воздуха, какой бывает перед летним ливнем.
– Тео! – забарабанил в дверь отец. – Есть хочешь?
Я вскочил, очень надеясь на то, что он не станет дергать ручку и не узнает, что я тут заперся. В моей новой комнате было пусто, как в тюремной камере, но вот в гардеробе верхние полки были очень высоко, куда выше отцовского уровня глаз, и очень глубокие.
– Я поехал за китайской жратвой. Принести тебе чего?
Догадается ли отец, что перед ним за картина, если увидит? Сначала я так не считал, но потом, взглянув на нее при свете, на исходившее от нее свечение, понял, что тут любой дурак догадается.
– Эээ, я сейчас, – отозвался я натужным, хриплым голосом, сунул картину в наволочку, спрятал ее под кровать и выбежал из комнаты.
7Пока не началась школа, я неделями болтался на первом этаже с наушниками от айпода в ушах, но только с выключенным звуком, и узнал много чего интересного. Для начала: на прежней работе отцу вовсе не нужно было так часто мотаться в командировки в Чикаго или Феникс, как он нам рассказывал. Тайком от нас с мамой он несколько месяцев то и дело летал в Вегас, и в Вегасе же, в азиатском баре при “Белладжио”, они с Ксандрой познакомились. Они начали встречаться еще до того, как отец сбежал, – и встречались уже, как я понял, чуть больше года, а “годовщину”, похоже, отпраздновали незадолго до маминой смерти – обедом в стейкхаусе “Дельмонико” и походом на концерт Джона Бон Джови в “Эм-Джи-Эм Гранд”. (Бон Джови! Столько всего мне хотелось рассказать маме – тысячи новостей, если не целый миллион, – но особенно жаль было, что вот этот прикол она никогда не узнает.)
Еще пара дней в Пустынном тупике, и я выяснил, что на самом деле имели в виду Ксандра с отцом, когда говорили, что он “бросил пить” – он перешел со своего любимого скотча на “Корону лайт” с викодином. А я все недоумевал, чего отец вечно в самые неподходящие моменты показывает Ксандре пальцами “птичку” – знак победы, – и еще долго бы недоумевал, если б отец однажды просто не попросил у Ксандры викодин, думая, что я не слышу.
Про викодин я знал только то, что из-за него одна безбашенная киноактриса, которая мне нравилась, вечно засвечивалась в желтой прессе: она, такая, вываливается из “мерседеса”, и полицейские мигалки на заднем фоне. Однажды я наткнулся на пластиковый пакетик, в котором лежало на глаз таблеток триста, – он стоял себе на кухонной стойке, рядом с бутылочкой отцовской “Пропеции” и стопкой неоплаченных счетов: пакет Ксандра выхватила и закинула к себе в сумку.
– А что это? – спросил я.
– A-а, витаминки.
– А чего они вот так, в пакете?
– А мне их дает один бодибилдер с работы.
Самое странное – и это мне тоже очень хотелось обсудить с мамой – с этим новым обдолбанным папой сосуществовать было куда приятнее и проще, чем с прежним отцом. Когда отец напивался, то весь превращался в комок нервов – сплошь неуместные шутки и вспышки агрессии, и так пока не отключится, но когда он переставал пить, делался еще хуже. На улице он несся шагов на десять впереди мамы, разговаривал сам с собой и все ощупывал карманы, будто в поисках оружия. Покупал дорогие и ненужные нам вещи, вроде “блаников” из крокодиловой кожи (мама терпеть не могла каблуки), которые еще и были неправильного размера. Притаскивал с работы стопки бумаг и засиживался заполночь, хлебая кофе со льдом и лупя по клавишам калькулятора, при этом с него градом лил пот, будто он только что минут сорок отзанимался на степпере. Или мог устроить целый спектакль ради вечеринки, на которую надо тащиться куда-то аж в Бруклин (“То есть как это – «А может, тебе не ходить?» Я тут что, как сраный отшельник, жить должен?!”), а потом, затащив маму на эту самую вечеринку, уже через десять минут с кем-нибудь поругается или над кем-нибудь злобно подшутит и пулей оттуда вылетает.
С таблетками в нем просыпалась другая, куда более мирная энергия: смесь заторможенности и оживления, дурманная, клоунская плавность. Он развязнее шагал. Частенько придремывал, на все кивал дружелюбно, забывал, о чем говорил, шатался по дому босой, в распахнутом до пупка халате. Он так добродушно чертыхался, так редко брился и так ненапряжно болтал, свесив сигарету из уголка рта, что, казалось, будто он кого-то играет: какого-то крутого парня из нуара пятидесятых или, может, из “Одиннадцати друзей Оушена” – сытого, разленившегося гангстера, которому нечего терять. Но даже за всей этой непринужденностью в нем по-прежнему просвечивало какое-то двинутое геройство школьного хулигана, которое все чаще и чаще пробивалось наружу с приближением осени: подзатертое, наплевательское.