Сергей Залыгин - Тропы Алтая
Глава двадцать первая
Андрей говорил себе, что ему повезло: в тороке сохранилась жестяная коробочка с солью…
И он разводил костер, потряхивал этой коробочкой, соль звенела, он слушал, как она звенит, а потом засыпал столовую ложку в котелок с луковицами кандыка сибирского.
Луковицы были крупные, сладковатые, слизистые, с очень высоким содержанием крахмала, и Андрей считал, что каждые две луковицы по питательным свойствам вполне можно приравнять к одной картофелине среднего размера.
«Чем не жизнь?» — спрашивал он, воображая, что кандык пахнет картофелем и что в руках у него кусочек хлеба, от которого он то и дело откусывает понемногу.
Но чаще, за едой, он старался не замечать запахов съестного — они раздражали.
Еще не совсем дозревшие кедровые шишки, поджаренные в золе костра, тоже издавали приятный аромат изысканного кондитерского изделия, но с ними было много возни, с этими шишками. Вышелушишь десятка два белых, неокрепших семечек, набьешь ими рот, прожуешь, а пока все это проделаешь — снова проголодаешься… Нюхаешь, а не ешь. Ягод было достаточно, но и они тоже не столько еда, сколько запах.
Раза два или три Андрей пытался подстрелить горлинку, но влажный порох был ненадежным, и он решил, что затраты времени на такую охоту себя не оправдывают.
«Ничего, — говорил он себе, — в течение трех-четырех дней самой важной пищей может стать и духовная!»
Однако один мешок неизменно был наполнен у него кандыком — на всякий случай. Этого растения из семейства лилейных, называемого еще собачьим зубом, было сколько угодно в кедрачах, но приходилось делать запас: а вдруг заедешь в такие места, где его не окажется?
Все-таки кандык — пища посерьезнее, чем ягоды, кедровые орехи и даже чем саранка, которая к тому же встречалась редко и только на полянах.
Всходило солнце, а у него уже готов был первый шурф. Он заставлял солнце спускаться вниз по челу, освещать буроземы горизонт за горизонтом, от «А» до «ВС», а сам лежал на животе и вдыхал запахи влажной земли.
Потом делал записи, и начиналась работа точно такая же, как в тот день его путешествия, когда он заложил первый шурф. Но однообразия не было никакого: перед ним возникала картина распространения буроземов, которую он создавал словно своею рукой.
Ему удавалось оставлять огонь в сырых валежинах, и ночевал он около костра, засыпая по собственной команде «спать!»; утро же выталкивало его из спального мешка, лишь только солнце прикасалось к вершинам кедров.
Было похоже на то, как он переплывал реку: он тогда знал, как должен дышать, как должен двигаться в воде, управлять гнедым и бороться с течением; и теперь совершенно точно ему было известно, что он должен делать каждый час, каждую минуту.
«Самое главное, — повторял он себе, — это знать, что ты делаешь самое главное!»
Только изредка Андрей отвлекался, чтобы передохнуть, отрегулировать напряжение, которое им владело. Чаще всего это случалось в седле, но и тогда мысль приходила к нему одна и та же: как много может человек, если он делает самое главное!
Мысль была одна и та же, но Андрей почти не узнавал ее, потому что всякий раз она приходила к нему по-новому: вспоминал он что-то из ботаники, думал о буроземах, о себе или об отце, определял типы леса — она, эта мысль, присутствовала во всем. И он думал о каком-то одном человеке: как много он смог, потому что делал самое главное; о другом: как много он мог бы, если бы делал самое главное; о третьем: как много он сможет, если будет делать самое главное; а обо всей окружающей природе, обо всем, что видел вокруг, он думал: как много можно узнать, если узнавать самое главное!
При всем том Андрей вовсе не был погружен в философию, совсем нет, — у него было желание все время посмеиваться над кем-то, а так как он был один, он посмеивался над собой: «А ну, открыватель, копни-ка еще один шурф!»
Еще он шутил над гнедым, по-прежнему называя его «лошадью», — ему казалось, будто это немножко гнедого задевает.
Он переставал ощущать и ту смутную неловкость перед Онежкой, которую испытывал все эти дни, потому что она умерла, а он остался жить. То, что он сейчас делал, пусть немного, но все-таки оправдывало его.
К вечеру четвертого дня почувствовалось приближение грозы.
В лесу стало душно, а в небе, развесив белые космы, поплыли с запада на восток огромные белые тучи.
«Вот, — подумал Андрей, — я заканчиваю свой маршрут, и начинается гроза. Всему свое время. Порядок! Жми, лошадь, наверху мы лучше спрячемся с тобой в какой-нибудь уютной расщелине. Там скалы!»
И в самом деле, наверху нашлась небольшая уютная расщелина, в ней можно было вытянуться во весь рост.
Андрей натаскал хвороста, сделал подстилку, расстелил спальный мешок и приготовился ждать, когда гроза ударит, а она так и не собралась. Брызнул дождь, и снова стало ясно.
«Хитрая, — подумал Андрей о грозе. — Все равно, если уж грозовые явления возникают так поздно — лето нынче не уйдет без грома и молнии. Еще будет дело…»
Тут он в первый раз ощутил, как устал за эти дни, как проголодался. Тошнило, голова кружилась…
Время еще позволяло тотчас тронуться в обратную дорогу, тем более что переправ на пути теперь не было, но ему представилось разумнее сначала отдохнуть. Оказывается, он устал страшно. Усталость заглушала даже чувство голода, хотя он почти непрерывно думал о том, что завтра, как раз в обед, подъедет к чайной в селе Карым.
Андрей никогда не любил отдыхать и не любил мыслен, которые приходят сами по себе и ни с того ни с сего — только потому, что выпало свободное время, которые так же просто могут исчезнуть, как просто появляются, и потом даже вспомнить трудно, о чем они были. Ему нравилось до чего-то додумываться, ставить перед собой вопросы и отвечать на них, если же это не удавалось, так хотя бы думать, что ты на пути к каким-то ответам.
Теперь же он испытал недоумение и еще какую-то тревогу, потому что мысли были о Рите.
Нельзя сказать, чтобы он о Рите никогда не думал, — думал, и довольно часто, но только тогда, когда он видел ее и слышал, а мысленно ни в чем с нею не соглашался — даже с ее существованием.
Она претила всем представлениям Андрея о жизни, всем, сколько их было, и с некоторых пор не соглашаться с нею стало чем-то необходимым для него.
Правда, накануне отъезда в нынешний маршрут Андрей, очень удивившись своим словам, сказал Рите, чтобы она была лучше, что ему этого хочется. Слова не могли иметь никакого смысла — невероятно было, чтобы Рита стала другой, а он не в состоянии был ее другой представить, по они были сказаны, эти слова.
Он стал обдумывать, почему сказал их, и тут вспомнил, как увидел Риту на скале, на самом обрыве… Она стояла, глядя в пропасть, Андрей же был на противоположной стороне ущелья, в лесу, и видел ее.
До сих пор он ни в чем не соглашался с нею, но никогда она не могла его удивить, хотя, кажется, и старалась это сделать. Но тут он был удивлен. По-настоящему. Он подумал: «А вдруг не только я не согласен с ней, а она сама с собой совершенно не согласна? Как же тогда она живет?»
Когда Рита пришла на собрание, села напротив только что приехавшей Свиридовой и стала на нее смотреть, он стал смотреть на Риту… «Смерть Онежки ее мучает», — появилась у него догадка.
Догадка была серьезной. А еще было одно несерьезное обстоятельство, и все-таки Андрей не мог его забыть.
Не мог забыть, как Рита поцеловала его в избушке пасечника. Прибежала к нему в комнату, опустилась перед ним на колени, схватила за голову и… «А ну ее к черту, — думал он сначала. — Если красивая, так ей все можно! Кукла!» Если бы он таким образом с самим собой и порешил…
Но когда они вернулись в лагерь и отец, рассердившись так, как он редко сердится, вдруг захотел отправить Риту в луговой отряд к Свиридовой, Андрей решил отправиться вместе с нею именно из-за этого ее поцелуя: появилась, оказывается, какая-то обязанность перед нею, какая-то необходимость быть таким, каким она его видела и каким отец его видеть не хотел. И он, конечно, ушел бы тогда следом за Ритой в луговой отряд, но…
Даже вспоминать трудно было о том, что тогда случилось…
Смерклось.
Из своей пещеры Андрей видел вершину, через которую уползали тучи несостоявшейся грозы, уползали неохотно, как будто все еще собираясь вернуться и разразиться громом с молнией.
Андрей поглядывал на них, а думал по-прежнему о Рите.
В своем университете Рита, конечно, пребывала в той компании, где совершенно необходим «треп» — остроты, каламбуры, насмешки и беспрерывное состязание в остроумии, а самый первый парень в этой компании — какой-нибудь «хохмач».
В общем-то Андрей и сам был не прочь «потрепаться», но только недолго. С полчаса. Потом ему становилось скучно, и, вероятно, потому, что происхождение «трепа» казалось ему слишком очевидным.