Генри Миллер - Тропик Рака
Бродя по двору с пустым брюхом, я начинал чувствовать себя слегка помешанным. Как несчастный Карл Безумный, только у меня не было Одетт Шандивер, с которой я мог бы сыграть в подкидного. Я должен был стрелять сигареты у лицеистов и частенько жевал черствый хлеб на уроках. Моя печка все время гасла, и скоро у меня не осталось щепок для растопки. Мне стоило огромного труда выклянчить немного дров в канцелярии. В конце концов я обозлился и решил я собирать щепки на улице, как араб. Но, к моему удивлению, разжиться растопкой на улицах Дижона оказалось не так-то легко. Однако мои поиски заносили меня иногда в любопытные места. Я хорошо познакомился, например, с маленькой улочкой Филибера Папийона (названной так, по-моему, в честь какого-то умершего музыканта), где было несколько борделей. Здесь оказалось веселее, чем в других кварталах, — в воздухе стоял запах готовящейся еды и мокрого белья. Иногда я видел жалких обитательниц этих мест. Все же их судьба была несколько лучше, чем судьба женщин, которых я встречал в универмаге, куда часто заходил погреться. Они заходили туда с той же целью. Искали кого-нибудь, кто заплатил бы за чашку кофе. В этом холоде и одиночестве все они смахивали на полоумных. А когда сгущались сумерки, и сам город казался не совсем нормальным. Здесь можно было ходить по главной улице из конца в конец хоть до Страшного суда — и не встретить ни одного живого человека. Город населяли шестьдесят, а то и семьдесят тысяч мертвецов, может, даже и больше, — мертвецов, одетых в теплое белье и не знающих, куда идти и что делать. Груженные горчицей вагоны. Скрипучие женские оркестры, играющие «Веселую вдову». Серебряные приборы в больших отелях. Герцогский дворец, разваливающийся по кирпичикам. Деревья, стонущие от мороза. Бесконечное постукивание сабо. Университет, празднующий годовщину смерти Гёте или его рождения — не помню, что именно. (Обычно, по-моему, празднуют годовщину смерти.) Во всяком случае идиотское зрелище. Все зевают и потягиваются.
Чувство бесконечной бессмысленности охватывало меня всякий раз, когда я подходил к воротам лицея. Снаружи он выглядел мрачным и заброшенным, внутри — заброшенным и мрачным. Сам воздух, казалось, был пропитан грязной бесплодностью, туманом книжных наук. Шлак и пепел прошлого. Небольшие постройки, напоминающие охотничьи домики, образовывали внутренние дворы. В них помещались классы. На досках — никому не нужная абракадабра, которую будущим гражданам, республики предстоит забывать в течение всей своей жизни. Иногда приезжали родители учеников. Их принимали в большом зале возле главного въезда в этот городок; зал был украшен бюстами древних героев — Мольера, Расина, Корнеля, Вольтера и т. д., всех этих пугал, чьи имена так любят поминать министры, произнося своими мокрыми губами речи по поводу какого-нибудь нового «бессмертного», пополнившего эту галерею восковых фигур. (Но, заметьте, здесь не было бюстов ни Рабле, ни Вийона, ни Рембо.) Именно здесь в торжественной тишине происходит встреча родителей и надутых ничтожных людишек, нанятых правительством уродовать души их детей, сворачивать набекрень их мозги и стричь их, точно газоны в парке. Иногда на эти встречи приходят и дети — маленькие подсолнухи, которым скоро предстоит украсить городские сады. Кое-кто из них — просто фикус, с которого легко будет смахивать пыль старой сорочкой. Как только наступает ночь, все они увлеченно дрочат в своих спальнях. Спальни! Там горят красные лампочки, там звенит колокольчик, как сигнал пожарной тревоги, и раздаются гулкие шаги — таков путь по тюремным коридорам образования.
А учителя! В первые же дни я познакомился с некоторыми из них поближе — «до рукопожатия», и, конечно, мы всегда обменивались поклонами и приподнимали шляпы при встрече. Но о том, чтобы зайти куда-нибудь выпить, не могло быть и речи. Это было просто немыслимо. У большинства из них был такой вид, как будто они со страху наложили в штаны. И потом, я принадлежал к низшей касте. С такими, как я, они не поделились бы даже своими вшами. Мне они были так ненавистны, что, едва завидев кого-нибудь из них, я тут же начинал шептать проклятья. Обычно я стоял с сигаретой во рту, прислонившись к колонне и надвинув шляпу на глаза. Когда «коллега» подходил достаточно близко, я смачно сплевывал и приподнимал шляпу. Я даже не открывал рта для приветствия, а про себя шептал: «Мать твою так-растак».
Через неделю после приезда мне уже казалось, что я здесь всю жизнь. Это был какой-то липкий, назойливый, вонючий кошмар, от которого невозможно отделаться. Думая о том, что меня ждет, я приходил в полуобморочное состояние.
Вечереет. Все, точно крысы, бегут домой под затуманенными фонарями. Деревья ощетинились колючей замерзшей злобой. Тысячу раз я думал о том, что со мной случилось, — тысячу, а может, и больше. Путь от станции до лицея — это как бы Данцигский коридор. Переулок мертвых костей, скрюченных фигур, завернутых в саваны, с рыбьими хребтами вместо спин. Сам лицей из-за снегопада возник передо мной внезапно, как гора, опрокинутая вершиной к центру земли, где Бог или черт, одетый в смирительную рубашку, молол зерно для рая, который ведь не что иное, как сон, кончающийся поллюцией. Если когда-нибудь здесь и светило солнце, я этого не запомнил. Я помнил только холодный жирный туман, наползающий с замерзших болот, которые тянулись к бледным холмам, прорезанным железнодорожными рельсами. Возле станции был канал, а может, и река, запрятавшаяся под желтым небом, с крошечными домишками, облепившими ее обрывистые берега. Где-то здесь, вероятно, были и казармы, потому что я часто встречал маленьких желтых солдат из Индокитая — этих отравленных опиумом жалких коротышек, которые высовывались из своих мешковатых мундиров, точно раскрашенные скелеты, упакованные в древесную стружку. Все, что здесь связано со Средневековьем, будь оно проклято, тревожит и действует вам на нервы, как бы наполняя все вокруг немыми стонами. Это Средневековье прыгает вам на плечи с карнизов, свисает с горгулий, точно повешенный с переломанной шеей. Я все время оглядывался, как краб, которого ткнули грязной вилкой. Все эти толстенькие маленькие чудовища, эти омерзительные уроды, прилепившиеся к фасаду церкви Сен-Мишель, — они преследовали меня, когда я шел по кривым улочкам, выскакивали мне навстречу из-за углов. Ночью весь фасад церкви открывался перед вами, как книга, оставляя вас лицом к лицу с ужасами печатной страницы. Но гасли огни, и все чудовища втискивались обратно в стены, становясь плоскими, мертвыми, как слова, и тогда этот фасад был великолепен: в каждой его извилине, в каждой щели его неровных стен ночной ветер пел печальные псалмы, и холодные каменные кружева окутывал морозный туман цвета абсента.