Пилип Липень - История Роланда
«Если вдуматься, едение – та же поэзия. Жевок-жевок-жевок-глоток, ударение-ударение-ударение-рифма. Исходя из этого, обстоятельные древние греки имели наилучшее пищеварение. Прощённый».
А вчера, братцы, я не удержался и во время перекура написал ему в дневник какой-то вздор, первое что в голову пришло: «По большому счёту, радость и подлость весьма близки, они обе являются якорями». И что бы вы думали? Он пришёл, прочёл, а потом дописал: «Разность только в направлении – подлость бросаема в реальность тобой, радость бросаема реальностью в тебя. Тёплый». Я аж зашёлся, зашипел, сижу, фыркаю от смеха, икаю, ногой притопываю, по колену похлопываю, булькаю, а он брови хмурит и пальцами так двигает по-особенному, мыслит. А ботинки, ботинки какие! Бывает, нагнусь под стол и смотрю на его ботинки, и аж скрючиваюсь, аж не могу <…>
11F. Истории безоблачного детства. О пользе откровений
Когда мы с братиками были маленькими, мы часто ходили понурыми и подавленными, по самым разнообразным поводам. Но особенно часто – из-за мамы и папы. Нам было тоскливо и совестно, что они неуклонно стареют и однажды умрут, а мы так и не успели сделать что-то важное, сказать что-то главное.
Как-то раз после завтрака мы открылись в этом папе – и он сначала поднял брови, как будто не поняв, а потом всхрюкнул и захохотал. Он смеялся, трясся и утирал слёзы так долго, что мы испытали раздражение и пожалели о своём откровении. Вошла мама, и он, давясь, рассказал ей. Мама сначала подняла брови, как будто не поняв, а потом всхрюкнула и захохотала. Она смеялась, тряслась и утирала слёзы так долго, что мы были уязвлены до глубины души. Мама и папа переглядывались и попискивали, повизгивали от смеха, они валялись на диване, хлопали себя по коленкам и держались за животики. «Ох, уморили! Ох, мочи нету!» Папа быстро-быстро лупил ладошкой по подушке и пучил глаза, а мама комкала чепчик и трясла головой. Мы оскорбились и хотели уйти, но они не пустили. Кликнули конюхов, велели сечь. Нас разложили, распластали на топчане и секли долго, со свистом, с оттяжечкой.
С того раза мы стали понуриваться значительно реже, а постепенно и вовсе прекратили и тосковать, и совеститься.
120. Истории золотистой зрелости. О смерти Валика
Мой брат Валик время от времени терял вкус к жизни. Он забрасывал живопись, отворачивал мольберты к стене и дни напролёт лежал на тахте, глядя в потолок или в обои. Иногда он выходил на кухню, чтобы поесть печенья, но это явно не доставляло ему никакого удовольствия. «Да что с тобой, Валик? Случилось что-нибудь? Картина не идёт?» – спрашивал я. Но он отвечал, что картины его больше не интересуют, и вообще ничего не интересует. «Видишь табурет? Видишь стол? Даже они мне не интересны. Я долго любил их, но теперь всё кончено. Я уже всё познал, Ролли, уже прожил свою жизнь. Она больше не люба мне. Внутри у меня холодно и пусто. Я умер. Смерть». Да как же так! Я тормошил Валика, напевал ему наши любимые песенки, тянул купаться на озеро, разжигал камин, чтобы он посмотрел на огонь, приглашал в кино на утренний сеанс. Толик расставлял шахматы. Дочки призывно махали бадминтонными ракетками. Белые собачки прыгали и весело лаяли. Хулио звонил подружкам, те охотно сбегались и смотрели на Валика призывно и обещающе. А мама в это время, сняв браслеты и перстни, собирала смородину, крыжовник и пекла свой фирменный пирог. От запаха маминого пирога кружилась голова! Подружки Хулио голодно принюхивались. Но Валик вяло съедал кусок, благодарил и вставал, направляясь к своей комнате. Подружек он обходил по удалённой дуге. Ничего не помогает! Колик останавливал его, наливал водки, рассказывал анекдоты и байки. Валик садился, пил, но не веселел и не пьянел, а потом вдруг засыпал. И на следующее утро всё повторялось.
И вот мы обозлились.
Но папа сказал, что знает, что делать.
Через день мы вошли к нему. «Вставай!» – приказал папа. Валик повернулся спиной и попросил оставить его. Нет, вставай! Колик и Толик схватили его за руки. Он упирался, но мы были сильные. Подите к чёрту, ребята... Но мы грубо выволокли его из комнаты в дом, из дома во двор. Во дворе стоял свежий чёрный гроб. Рядом – сырая могила, комья земли, корешки трав. Ложись в гроб! Валик не хотел. Колик треснул ему по голове, а Толик дал под дых. Они сбили его с ног и толкнули в гроб. Упал, ударился головой. Не дёргайся! Ты же умер! Вот тебе смерть! Подняли тяжёлую крышку, накрыли с глухим деревянным стуком. Прищемили непокорные пальцы, затолкали внутрь. Молотки, гвозди! Валик кричал внутри. Опускайте его! Он бился внутри, плакал.
Вечером выпустили.
Смотрели осторожно – не обиделся ли?
Но Валик не обиделся! Он потянулся затёкшими руками, попрыгал ногами. Улыбался. С удовольствием съел позавчерашнего пирога, потом съел супа и выпил водки. Поставил Толику мат, и даже хлопнул подружку Хулио по попке! Потом пошёл к себе и задвигал мольбертами. «Кажется, получилось», – сказал папа.
121. На обороте портрета. Об ассоциациях
«Если февраль ассоциируется у меня с Пастернаком,
то март – с Левитаном.
апрель – с опрелостями,
май – с Пушкиным,
июнь – с Лермонтовым,
июль – с буйными травами, в которых так славно упасть и лежать, лаская то седоватые метёлочки, то живот женщины, и волоски золотятся на солнце, и она напевно мечтает о далёкой милой родине, а в вышине летят свиристели, и кличут вдали, и качаются буйные травы,
август – с Римской империей,
сентябрь – с ранцем и чернилами,
октябрь – с Лениным,
ноябрь – с декабрём.
января не существует.»
122. Возвращение. На перроне
Люблю котяток!
Когда возвращаешься с каникул на поезде или на электричке, котятки ждут тебя на перроне, нетерпеливо мяукая и протягивая игривые лапки с выпущенными коготками.
У котяток коготки острые, как иголки.
Проводницы принимают у тебя саквояжи, а котятки прыгают, карабкаются по полам пальто, влезают на плечи, на шапку, лижут в щеки.
«Знаете, котятки – ведь только вы и знаете! – это сладкое чувство падения на четыре лапы! Когда казалось бы вы в ледяной безвыходности – но вот прыжок, изгиб, переворот! – и вы как ни в чём не бывало прогуливаетесь по июньской травке, неподвластны опасностям. Знаете, когда какие-нибудь – возомнившие невесть что! – окончательно забылись и вознамерились – какие-то там, предположим, мышки – и стращают вас санаториями, лазаретами… а вы их эдак ловко хоп! И вот они уже тёплым податливым мешочком под лапой. Понимаете? Вы – непоколебимы, вы – возвышаетесь, а они – даже не мышки, они – пылинки, ворсинки. Каждое ваше движение обрушивает на них мироздание. Низвергайте без раздумий! Ибо вы вправе, а им поделом. Понимаете?»
У котяток шершавые языки, они лижут беззвучно, щуря от удовольствия глаза.
Котятки бегут по снегу, брезгливо и зябко подёргивая лапками. Котятки пушистые и снег пушистый: снежинки касаются шёрстки, зависают.
И кстати, если вам кто-то скажет, что котятки привередливы в еде – не верьте!
123. Истории золотистой зрелости. Об огурцах
Подобно тому как в Индии, если верить путешественникам, коровы почитаются священными животными, так в нашем городе священными растениями, а точнее священными плодами, издавна почитались огурцы. Но, в отличие от восточной традиции, помещать сакральное внутрь себя у нас было не кощунством, а большим благочестием, и каждый старался употреблять огурцы в пищу как можно чаще. А если кое-кто использовал их другими способами, как пристойными, так и не вполне, то это нисколько не осуждалось и даже негласно приветствовалось. В нашей семье огурцы любили по-разному: папа – свежие со сметанкой, мама – маринованные с перчиком, Толик – солёные со смородинными листиками, Колик – тушёные с морковочкой, Валик – копчёные с берёзовым дымком, а мы с Хулио – мелко крошеные, с йогуртом и чесночком. Хулио утверждал, что так едят в Греции, и я верил ему, и хотел быть похожим на Тесея, победителя кентавров. Огурцами нас традиционно снабжал Толик – после службы он по обыкновению заезжал на кооперативный рынок и покупал полный багажник всевозможных огурцов, а мы к тому времени уже ожидали его во дворе, выставив стол-книгу и расправив его полированные крылья. От голода все нервничали: папа оттачивал ножи до остроты скальпеля и часто сам же ими резался, мама каждые десять минут нетерпеливо разогревала суп, мы с братиками задирали друг друга и обидно обзывались. Наконец открывались ворота, и вкатывался Толик на своём большом синем пикапе. С воплями мы мчались к нему и помогали сгружать с кузова ящики, банки и кадки.
А на выходных, когда службы у Толика не было, мы ходили «по огурцы» в дикие огороды за кольцевой дорогой, заброшенные лютеранскими аграриями ещё до нашего рождения, но до сих пор обильно урожайные. Огурцы в диких огородах понемногу мельчали, с каждым годом вырастая на неуловимые миллиметры меньше, зато только там можно было сыскать уникальные экземпляры – красные, или закрученные спиралью, или со множественными фигурными отверстиями и выпуклостями. Те, что попроще, мы поедали на месте, а раритеты, никем ранее не описанные, несли показать маме с папой. Однажды в августе, свернув с аграрной тропинки и продираясь через сухие колкие заросли, Хулио вдруг удивлённо охнул. Мы остановились. Он наклонился, раздвинул жухлую листву, с усилием сорвал и поднял на ладони волшебный каприз природы – настоящий золотой огурец! Мы столпились вокруг. Он был маленький, совсем ещё корнишон, но на редкость совершенный – ровный, слегка изогнутый, с аккуратными пупырышками и засохшим цветком из белого золота. Любуясь мягкими жёлтыми отблесками на наших лицах и торсах, мы торжественно понесли его домой, и все встречные в голос говорили нам, что наша находка – к счастью. Мама с папой изумились, восхитились и тоже подтвердили будущее счастье. Мы радовались, пожимали друг другу руки и осторожно предвкушали – какое оно будет, наше счастье? Мы положили золотой огурчик на сохранение в мамину шкатулку с драгоценностями и зажили с новой силой, уже без опаски, уже зная, что ждёт впереди.