Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 4 2011)
Во-вторых, моя пристрастная избирательность заключалась в том, что я не стала останавливать внимание на вещах, продолжающих традиционные жанры и изводы религиозной лирики. И пылкие гимны Олеси Николаевой и Светланы Кековой, и скорбные молитвы Вениамина Блаженного и Бориса Херсонского, и переложения псалмов, и пересказы эпизодов Писания — все это существует в поэзии по-прежнему, как существовало оно у нас с XVIII века (и ранее — у виршевиков). Но я, как и обещала, старалась заинтересовать тем, что связано с рефлексиями современного человека, не успокоенного ответами «из катехизиса».
«Ум ищет Божества, а сердце не находит» — дал когда-то молодой Пушкин формулу «безверия». Ныне же те, кто вышел из зоны безверия и обрел вместе с верой «сердце люботрудное» (по яркому слову одной из православных молитв), трудятся сердцем над запросами достаточно искушенного и цивилизованного ума, и это окрашивает их поэзию в тона парадоксальной и дерзкой апологетики, не страшащейся вылазок на территорию «отрицанья и сомненья». Снова скажу: такая актуальная растревоженность духа говорит о религиозном подъеме больше, чем любая тишь да гладь, — вопреки сообщениям статистики о скромном и даже маргинальном месте религии в сознании и культурных интересах общества (при всех идеологических попытках искусственно расширить это место).
Можно, конечно, счесть, что перед нами чуть ли не катакомбный сегмент современной русской культуры. А можно, наоборот, подумать, что это ее немногочисленный партизанский корпус. Склоняющий на свою сторону колеблющихся — тех, кто содрогается от насилия над совестью и брезгует благочестивой показухой, но не в силах устоять перед творческой красотой веры:
На вашей стороне — провидцев многословный
Рассказ, и мудрецы — на вашей стороне,
И Бог, и весь обряд ликующий, церковный,
И в облаке — Святой, и мученик — в огне,
И вечная весна, и стансы Рафаэля,
И, физику предав забвению, Паскаль,
Страстная и еще Пасхальная неделя
На вашей стороне, органная педаль
И многослойный хор, поющий по бумажке,
А то и без нее, победно, наизусть,
И с крестиком бандит раскормленный в тельняшке,
Спецназовец — вчера убил кого-нибудь.
Как скептик говорил один яйцеголовый,
На вашей стороне и армия и флот,
На вашей стороне Завет, во-первых, Новый,
И Ветхий, во-вторых, и ангелов полет,
На вашей стороне и дальняя дорога,
И лучшие стихи, и нотная тетрадь,
И облако в окне, и я, — устав немного
Все это, глядя вам в глаза, перечислять.
(Александр Кушнер)
Лишний человек на рандеву с историей
ЛИШНИЙ ЧЕЛОВЕК
НА РАНДЕВУ С ИСТОРИЕЙ
Д м и т р и й Б ы к о в. Остромов, или Ученик чародея. Пособие по левитации. М., “ПРОЗАиК”, 2010, 768 стр.
Лучшая характеристика
О чем бы ни писал Дмитрий Быков, он всегда пишет об одном и том же. О неизбежности социальной катастрофы, в которой придется жить интеллигенту. Катастрофа еще не наступила, но она грянет, грянет неизбежно. И что тогда делать интеллигенту, как существовать в условиях этой самой катастрофы? Однажды я попал в чрезвычайно странный дом на окраине Новгорода. Живет в этом доме математический лингвист. Время от времени, когда позовут, преподает в Сорбонне. Вообще же человек вполне безбытный. Ученый — он и есть ученый, что с него взять кроме учености, правда немалой. Так вот среди его книжных полок я заметил одну, целиком заставленную книгами Дмитрия Быкова. Я слегка удивился. Спросил. Он охотно пояснил. “Понимаете, — сказал он, — уже очень давно я живу с ощущением того, что все мои интересные, сложные занятия чрезвычайно хрупки; что в какой-то момент ко мне придут, выкинут все мои книги и тетради, возьмут за шкирку и пошлют скалывать лед, в лучшем случае… Вы меня понимаете?” Я был вынужден признать, что очень даже хорошо его понимаю и сочувствую, но помочь ничем не могу. “Ну вот, — продолжил мой собеседник, — и в какой-то момент я совершенно случайно взял книжку Быкова „Орфография”, начал читать и вдруг узнал все мои ощущения, воплощенные в художественной, если угодно, занимательной, приключенческой форме. Вот с этих пор я и покупаю все его книжки”.
В точку. Лучшая характеристика творчества одного из самых ярких современных писателей России.
Третье “О”
Среди всех книг Дмитрия Быкова “Остромов, или Ученик чародея” занимает особое, особенное место. Во-первых, это — завершение трилогии. Третье “О”. “Оправдание”, “Орфография”, “Остромов”. Навершие. Причем, как это и свойственно настоящим барочным писателям, а Быков — типичный барочный писатель, трилогия его движется каким-то странным иррациональным зигзагом, от конца (тридцатые годы и современность — “Оправдание”) к началу (революция — “Орфография”) и в середину (двадцатые годы, НЭП и тридцатые — “Остромов”). Но не это важно в третьей (или во второй?) части трилогии. Важно то, что “Остромов” — откровенное, открытое, яростное оправдание “лишнего человека”, написанное, что ни говори, человеком отнюдь не лишним, но деятельным, активным, влиятельным настолько, насколько вообще в современной России может быть влиятелен литератор. “Остромов” — гимн социальной нереализованности, умело, грамотно сделанный человеком, социально реализовавшимся на все сто процентов. Причем Быков с ходу отметает возможное объяснение, мол, его герой, Даниил Галицкий, потому лишний, что социальные условия не дают ему возможности стать необходимым; а вот как появятся условия для его социальной реализации, тут-то он и… Нет, нет, лишнесть Даниила Галицкого не то что принципиальная, она — природная, стихийная, естественная. Он не от мира сего. О чем, собственно говоря, Быков и пишет свой “самый” роман.
Почему “самый”? Потому что есть у этого писателя такая тайная, но очевидная мечта: написать великий русский роман начала ХХI века. “Остромов” — такая вот очередная попытка. Он самый “быковский” роман. Самый стилизаторский, самый литературный:
“Словно повинуясь его фантазии, незнакомец достал из потертого коричневого несессера синюю бархатную шапочку и надел ее, погладив перед этим лысину” — жест Мастера во время встречи с Иваном Бездомным. И таких узнаваемых жестов, таких цитат полно: “За шестьдесят лет до них таким же пасмурным утром в тот же город въехали другие двое, и один из них тоже был идиот, а другой — убийца”. Федор Михайлович нам кланялся. Мышкин и Рогожин, мое почтение. Аллюзии, раскавыченные цитаты из Стругацких, Булгакова, Ильфа и Петрова, Вагинова горохом сыплются на читателя, создают великолепное поле для критика. Названия придумываются с ходу: “„Козлиная песнь” Вагинова глазами Ильфа и Петрова” или наоборот: “„Союз меча и орала” в интерпретации Вагинова”. С ходу просматривается и концепция: ответ и “Мастеру”, и “Двенадцати стульям”, и “Золотому теленку”. Дескать, довольно демонизировать и героизировать жуликов. Ворюги не милее, чем кровопийцы. Надо будет, прижмет, и они станут кровопийцами. История Бендера, написанная брошенной, обманутой Грицацуевой, или история “Союза меча и орала”, написанная теми, кто в результате бендеровской веселой деятельности загремел в каталажку, — вот что такое “Остромов” Дмитрия Быкова. Обаяние Воланда и его компании подвергается той же негации. Впрочем, и это самое интересное и парадоксальное в “Остромове”, вообще вся советская культура 20-х годов лишается здесь своего романтического флера. Тридцатые годы, изображенные Быковым в “Оправдании”, не так отвратительны, как двадцатые “Остромова”.
Парадокса в идейном, так сказать, смысле здесь нет. В идейном, мировоззренческом смысле тут как раз все естественно. Неприятие социальной катастрофы сразу отбрасывает 20-е годы за грань приемлемого, тогда как тридцатые останавливаются на грани. Тоталитарное лето или зима застоя для консерватора, не приемлющего катастрофического, революционного развития, всяко лучше весны или осени, когда поди разбери, что из всей этой неразберихи получится. Это идейно, так сказать, концептуально. Но помимо идей и концепций есть еще художническая природа, а по своей художнической природе Дмитрий Быков, конечно, человек 20-х. Человек неустоявшегося, художник нестабильного, становящегося, а не ставшего. Если угодно — ребенок или подросток. Он и сам это о себе знает и с неплохим таким чувством юмора в стихах констатирует: “Не то чтобы время упадка меня соблазняло, как выгодный фон, но в коем моя деловая повадка уютно цветет, не встречая препон”. Дальше уже не важно. Важно это признание. На этом и зиждется парадокс “Остромова”, а может, и всех текстов Дмитрия Быкова. Он природно, стихийно человек социальной катастрофы, каковую он идейно, концептуально отвергает.