Андрей Иванов - Путешествие Ханумана на Лолланд
6
Мы кое-как держались на тех деньгах, что давали Ивану; мы с Хануманом прозябали, не делали ничего ни для мистера Скоу, ни для пользы коммуны, ни даже для себя. Иван долбил стену, потом что-то где-то ковырял; я как бы писал книгу – то есть поддерживал миф в голове старика о том, что якобы пишу книгу, имеющую отношение к мировому владычеству и прочей фигне, – а Хануман впал в летаргический сон.
Расставшись со своим сериалом и почувствовав себя пустым, истощенным и чудовищно одиноким, Хануман впал в такую глубокую депрессию, какой, наверное, даже у меня никогда не случалось. Глядя на Ханумана тогда, я чувствовал, что вот ему так плохо, что мне по сравнению с ним просто легко, и я иногда даже брался покурить травы с Клаусом.
Но это продлилось недолго, потому что депрессия Ханумана продолжала нарастать, он просто сходил с ума от головных болей, его они доводили до отупения, он мог часами стонать, а когда ему приносили чай, его любимый, с медом и листиками кориандра и еще какой-то травки, он корчил такую физиономию, будто ему предлагали кумыс! Хотя, может, кумысу бы он и испил…
Шли бесконечные дожди; в замке было темно и страшно, сыро и зябко. Иван топил печь, но она грела первые три часа и только в радиусе трех метров от себя, а потом угли быстро гасли и не давали тепла вообще – печь была ни на что не годная. Иван ходил по комнатам и выбирал в обломках всяких печей части, из которых можно было бы собрать одну достойную печь. Он пропадал целыми днями. Мы его почти не видели. Тем более – результата. Ничего не менялось. Печь не топилась. Мне казалось, что Иван нас водит за нос, только говорит, что он там где-то что-то делает, ищет, а сам сидит в каком-нибудь чуланчике и мастурбирует сутки напролет. Хануман уже месяц не выходил из комнаты; я забыл, когда он последний раз с нами говорил, и казалось, что он говорил не больше двух-трех слов в сутки. Он просто лежал под одеялом и стучал зубами, отстукивал ногой мотив своей песенки, стонал, когда начиналась мигрень; а дождь лил и лил, нескончаемо…
Вскоре Иван перестал работать и куда-либо ходить. Он так часто перекуривал с Иоакимом и Фредди травкой, что стал недееспособным. Он слег. Зарылся в одеяло с головой и не показывался. Я больше не мог находиться в этой комнатке, это было слишком похоже на палату в дурке; я бежал оттуда, решил заменить Ивана; стучал молотком, долбил стену. Мне было обещано пятьдесят крон в час. Я должен был выдолбить какую-то дыру, сквозь которую планировалось (не знаю кем, может, и никем) протянуть какую-то трубу, споры о приобретении которой на заседании коммуны даже еще и не вспыхнули, – куда, зачем, откуда предполагалось тянуть трубу, мне не объясняли, да и плевать я хотел! Вставал пораньше и начинал долбить. Очень скоро вошел в ритм, просто вставал, долбил, пил чай, курил и снова долбил. И в жизни все стало как-то проще.
Хануман еще сильнее закис, а потом совершенно выключился, внутри него что-то остановилось, и он перестал говорить, напевать, а потом и есть перестал. Он больше ни на что не реагировал. Никого не видел. Ни меня, ни Ивана… Даже летучие мыши, которые частенько залетали в нашу комнату, даже они не тревожили Ханумана… Иногда мне казалось, что он ухмылялся, но, приглядевшись, я понимал, что это тени шевелились на его лице, просто тени… К нам приходили ребята, садились возле его койки, курили, говорили, – он и их не замечал; мистер Клаус жег возле Ханумана магические куренья, от которых мы все поплыли, а Ханни так и лежал, стеклянным взглядом полируя потолок…
Клаус считал, что Ханни просто болеет, что это пройдет. Клаус говорил, что он тоже вот так же валялся месяцами, после того как его жена ушла к одному ублюдку. Сперва Клаус его дом изрубил, потом он его спалил, потом повалял в грязи ублюдка, потом развод дал суке, потом обкурился, стал курить, и курил, и лежал, а Джошуа или Фредди с Иоакимом ему еду носили, покупали, готовили, ну и тоже курили, они даже переселились к нему, не оставляли его одного, все гиги отменили, все время подле него дежурили, а он в отключке был, курил, ел автоматически, сам с собой говорил да в потолок смотрел, но, честно говоря, на самом деле он совершенно не помнил: ни как время прошло в той депрессии, ни что он делал. Он курил; это все, что он помнил. А что ел, что говорил, этого не помнил совсем. Патриция и Жаннин тоже заглядывали к Клаусу в те трудные дни, делали ему массаж; без какого-либо подтекста, просто массаж, и убирали в доме, кормили собаку; но чтобы он говорил, нет, они все говорили, что он ни слова не сказал никому в несколько месяцев, себе под нос – да, он что-то усердно и насмешливо бормотал, никто не мог понять, что, а так; он просто курил, глазел на всё пустыми стеклянными глазами и всё… «Они думали, что потеряют меня, думали, что я вздернусь, но я не вздернулся, отошел… и Хануман отойдет», – говорил Клаус с теплотой, клал руку на одеяло, похлопывал его по плечу, поправлял одеяло и добавлял: – Конечно, отойдет, поправится, я уверен».
То же самое сказал мистер Ли, он вплыл в нашу комнату вслед за какой-то редкостной бабочкой, за которой он охотился третий день, с сачком, в своей мантии; он постоял возле постели, выслушал мой отчет, то есть краткий обзор жизни Ханумана, его эротические сны, увлечение фотографией, первый опыт с женщиной много старше его в потемках его маленькой лаборатории при редких вспышках красной лампы, потом похождения по горным гималайским деревушкам, где ему подносили лепешки с семенами каннабиса танцующие в ярких платьях феи с вплетенными в волосы лилиями, из которых выпархивали колибри и бабочки, о его путешествии в Новую Зеландию, где он танцевал с аборигенами, превращаясь в разноцветный фонтан, оттуда – на остров Крит через остров Бали, где во мраке он забрел на поле петард и фейерверков в какой-то карнавал и, когда все это рвануло и он вышел цел и невредим, его приняли за Нового Аватара; я рассказал о его жизни на Кипре и Капри, о его женах в Бухаресте, Праге, Риге, Го под Стокгольмом, обо всем том, что приключалось с нами в Дании, от Фредериксхавна до Копена и от Копена до Фарсетрупа, вверх до Ольборга и вниз до Лангеланда, в Свенборге, Силькеборге и, наконец, Хускего… Мистер Ли внимательно слушал, оставаясь при этом невозмутимым, неподвижно застывшим в одной позе: правая рука с сачком была поднята вверх, длинный рукав халата, похожего на мантию, свисал до локтя с бородавкой, вес тела был перенесен на правую полусогнутую ногу, левая нога была в воздухе – Меркурий да и только! Он выслушал меня и сказал:
– Это всего лишь мезолимбическая система дает сбой. Пациент употреблял наркотические вещества в избытке. А также был подвержен игре в казино и с судьбой. Авантюризм, азарт, риск, увлечение деланием денег из ничего, а также искусство тратить еще больше, – все это привело к истощению психических сил. Ему нужен покой, чай, травка. Это не психоз, не кома. Это всего лишь nucleus accumbens[73]. Вот и всё.
Хануман спал сутки напролет, иногда ел, иногда курил или просто лежал и смотрел в стену или потолок, подергивая ножкой под одеялом… Надежды, что он придет в себя, у меня и Ивана оставалось меньше и меньше…
И все-таки он пришел в себя. Вот как это было.
Я продолбал достаточно, чтобы неплохо оттянуться; я заслужил это; честно или нечестно, но я сделал свою работу; нигде не оговаривалось, сколько и как долго я должен долбить или перекуривать. Одним словом, мистер мне заплатил часть, большую часть забрал за ренту и еду (за всех нас, и за Ханни-Манни). Я пришел с деньжатами, потряс ими и сказал, что намерен оторваться.
– Мужик, ты как? – говорил я ему без особой надежды на ответ; я одевался и говорил, мы давно привыкли к тому, что говорили с ним и не получали никакого ответа, это стало привычкой; вот и в этот раз я говорил в его сторону слова так, словно предполагалось, что он ответит.
– Эй, – говорил я, – Ивана с собой не берем: только ты и я, как раньше; как в старые добрые времена, а? Можем ширнуться, если тебя не воротит от героина. Можем посидеть в кофе-шопе, покурить, попить, посмотреть на публику… Там можно сыграть партию в шахматы, нарды, бакгаммон, а? А хочешь, пойдем в ресторан? В индийский? Снимем блядей, наконец! Что хочешь? Я тридцать дней долбил стену по десять часов в сутки, у нас денег куры не клюют, пошли оторвемся! Да не молчи ты, наконец! Ответь, сукин ты сын!!!
Он посмотрел на меня; взгляд его прояснился. Он очнулся, встал, помылся в душе, сбрил бороду, повыдергивал волоски из носа, причесался, почистил зубы, достал из своего чемодана новую рубашку, коричневую с искрой, надел легкую весеннюю куртку, поправил золотой браслет на запястье, наложил крем на лицо, желе – на волосы, повернул кольцо аквамарином вверх, щелкнул каблуками своих кэмелов и пошел за мной…
До города нас подбросили Патриция и Жаннин. Они смотрели на Ханумана с изумлением, они просто не понимали, откуда он взялся. Они спросили, не гость ли он; но он сказал, что уже три месяца проживает в замке, что он официально прописан в нем, за него заплатили арендную плату, он совершенно легальный житель Хускего! Тогда они спросили, в какой из комнат он проживает. Он сказал, что не знает, он был в состоянии глубокой медитации, из которой вышел пару часов назад, и ему требовалось теперь посетить места силы, чтобы пополнить резервуары энергии; он так много ее растерял, странствуя в мирах иных; теперь он не мог даже говорить; ему требовалось некоторое время, чтобы прийти в себя.