Станислав Говорухин - Вертикаль. Место встречи изменить нельзя
Катя ушла в дом, деревенея под мужским взглядом, стиснув в руке веничек укропа. И Сергей тут же забыл о ней.
Из крана в кухне не текла холодная вода, зато горячая — непрерывно, тоненькой струйкой.
— И еще унитаз, — сказала Ирина Дмитриевна.
— Грязное дело, — сказал Сергей.
— Я знаю. Я заплачу.
Кто-то в доме с невероятной скоростью стучал на пишущей машинке.
Старуха болталась в кухне. Вроде как по хозяйским делам. Хотя хозяйские дела она уже все закончила. От плиты хорошо пахло и шел жар. Сергей понял, что старуха задерживается в кухне, чтобы присмотреть за ним, как бы чего не украл.
Сергей занимался вентилями, прокладками, сальниками и прочей санитарно-технической лабудой, когда в кухню всунулся парень, которого Сергей мгновенно определил как хозяйского сынка.
— Пожрать бы, — сказал сынок.
— Что за выражения! — сказала мамаша. — Ты вещи собрал?
— В общем и целом.
— Она такси вызвала?.. Катюша! Катя, прервись!
Стук машинки оборвался.
— Не ходи босая, — сказала Ирина Дмитриевна, нарезая хлеб.
Сергей оглянулся на босые женские ноги, а потом еще увидел, что хозяйский сынок привычно прихватил Катю за талию. Сестренок так не лапают, стало быть — жена.
— Ты вызвала такси?.. Накрой там. Я покормлю Митю.
— А вы? — это Митя.
— Мы — потом. Что это?! — Ирина Дмитриевна с ужасом смотрела в кастрюлю.
— А что? — Катя тоже заглянула.
— Я же тебя просила — ломтиками резать! Ломтиками, Катюша! Чем занята твоя голова? Неси салат… Как я ненавижу эти командировки… Катюша, тарелку, пожалуйста, другую, Митину, желтенькую.
— В ней рыба, — сказала Катя.
— Рыба?! В желтенькой?! Зачем?!
«Уж я бы знал, что тебе ответить», — подумал Сергей.
— Жрать хочу, — игриво-капризный голос сынка из комнаты.
— Подождешь, — мамаша перекладывала рыбу. — Я поеду с тобой. Переночую в городе и дождусь твоего звонка.
Сергей взглянул на милый Катюшин профиль и принял к сведению сообщение старухи.
— Тарелку вымой, — это уже Кате.
Катя подошла и остановилась возле Сергея с этой самой дурацкой желтенькой тарелкой в руках. Сергей посмотрел на женщину сверху и не двинулся с места.
— Не вымоет она вашу тарелку, — с удовольствием сообщил он. — Я воду перекрыл.
Катя подняла на него вдруг лукавые глаза и закусила губу, чтобы не рассмеяться.
Митя расположился на диване с толстой книжкой и не читал ее, слушал, улыбаясь, как ветер шумит листьями за окном. А хорошо было бы никуда не ехать. И вообще — не ходить на работу. Жил бы себе эдаким барином, книжки бы читал.
— Ты должен хоть немного поспать, — сказала мама.
— Я уже лег.
— Эти перепады давления кого хочешь доконают, — мама бросила в рот таблеточку и запила водой, а потом еще одну, и опять запила. — Тебе еще всю ночь в поезде трястись…
— Это славно, — пробормотал Митя.
— …на казенном белье. Оно у них всегда сырое. Это ужасно.
Она посмотрела на сына трагическим прощальным взором.
— Я решил сделать татуировку, — сообщил Митя. — Вот так, через всю грудь: «Не забуду мать родную!» Ты не против?
— Шут гороховый! — растроганно улыбнулась мама. — Спи, — и вышла наконец, поцеловав сыночка в лоб, поправив край одеяльца.
Когда Сергей починил что требовалось и пустил воду, а сам ушел в ванную комнату, чтобы и там починить что требуется, Катя осталась в кухне одна и могла спокойно мыть посуду и перебирать в памяти, как это было, когда он окликнул ее во дворе. Какой у него взгляд, прямой, ласковый, наглый, особенно невыносимый, если он смотрит не в глаза, а на ее рот или грудь, так что хочется закрыться руками. На нее никто никогда так не смотрел. Она перестала мыть посуду и подумала: вот в чем дело, в том, что на меня никто никогда так не смотрел, даже Митя; я, наверное, испорченная женщина, но мне тридцать четыре года. Господи, тридцать четыре года, а я…
— Очнитесь, леди! — позвал Сергей и увидел, как она вздрогнула, прежде чем повернуть голову. Он уже забыл, какая она бывает, домашняя еда, и в кухню пришел с единственным желанием.
— И чем же нас накормят в этом доме? — Он зашуровал у плиты, поднимая крышки, заглядывая, и остался доволен. — Нормально! Тарелку дай. — Катя протянула ему ту, злополучную, драгоценную.
— Ну уж нет! С Митиной пусть твой Митя и ест.
Это получилось у него непреднамеренно. Сергей подошел к мойке и протянул руку, чтобы взять другую тарелку, только и всего, но оказался слишком близко к Кате, так близко, что вдохнул запах ее волос, увидел нежный изгиб ее шеи, убегающий в открытый вырез сарафанчика, и ошалел. Он положил левую руку на край мойки, чтобы женщина не смогла отодвинуться, если захочет. Она не захотела.
— Слушай, мать, — сказал он, — ты чем это голову моешь?
— Мастикой для ванн, — сказала она.
Они стояли, тесно прикасаясь друг к другу, она — чувствуя его дыхание на шее, он — едва справляясь с желанием наклониться и поцеловать. Она подняла к нему лицо и посоветовала по возможности строго:
— Не валяйте дурака, — но увидела очень близко его глаза и отвернулась.
— А тарелку-то, — напомнил Сергей.
Протянула не глядя.
Так что, когда Ирина Дмитриевна вплыла в кухню, Сергей ел, стоя возле стола. Она задохнулась от возмущения. Ей, конечно, не жалко, пусть ест, но следовало бы спросить разрешения, все-таки в доме есть хозяйка, а эта разгильдяйка, интересно, куда смотрела?
— Что это вы, молодой человек?! Катя, ты, по-моему…
— Присоединяйтесь, — пригласил Сергей, ногой вытянув из-под стола табуретку.
Катя поморщилась, предчувствуя скандал.
— Молодой человек, — очень медленно и очень внятно начала свекровь, — вы не полагаете, что в чужом доме следует…
— Не полагаю, — отрезал он. — У вас сантиметр есть?
— Что? — свекровь растерялась, озадачилась.
— Я насчет стекла. Вы просили вставить. Или передумали?
Катя искоса посмотрела на Сергея, завидуя и восхищаясь. Обаятельный наглец. Она бы так не смогла. Сергей ей подмигнул.
— Сейчас посмотрю, — смирилась свекровь и вышла.
— Как ты эту графиню терпишь?
— Она — старый, больной человек, — вступилась Катя.
— Жалостливая ты моя. А себя не жалко?
Она пожала плечами.
Бог его знает, что в ней такое особенное. Вроде бы и ничего особенного, но лучше бы он до нее не дотрагивался тогда, в кухне. Это было как ожог, как электрический удар, и воспоминание теперь жгло невыносимо.