Паскаль Мерсье - Ночной поезд на Лиссабон
Грегориус ожидал, что Адриана подаст ему на прощанье руку, в первый раз. Но нет, старая женщина с выбившейся седой прядью медленно приблизилась к нему, и ему в нос ударила причудливая смесь запаха лекарств и духов. Он чуть было не отшатнулся, но в той манере, как она сейчас закрыла глаза и поднесла руку к его лицу, было нечто повелительное. Как слепец, она лишь легким касанием ощупала холодными дрожащими пальцами его черты. Дойдя до очков, она споткнулась — Праду носил круглые стекла в золотой оправе. Он, Грегориус, был чужаком, который запустил остановившееся время и удостоверил смерть брата. Но он был и тем самым братом, который ожил в ее повествованиях. Братом — вдруг разом стало ясно Грегориусу, — который имеет какое-то отношение к шраму под бархатной лентой и к «красным кедрам».
Адриана стояла перед ним, смущенно потупив взор, разведя руки в стороны. Грегориус обнял ее за плечи.
— Я еще вернусь, — пообещал он.
27Он пролежал в постели не более получаса, когда портье сообщил ему о визите. Спустившись вниз, он не поверил своим глазам: в вестибюле отеля стояла Адриана, опираясь на палку, в длинном черном пальто, с вязаной шалью на голове. Она являла собой трогательный и в то же время патетический образ женщины, за много лет впервые покинувшей свой дом. И вот теперь она стояла посреди совершенно незнакомого ей мира, даже не решаясь присесть.
Она расстегнула пальто и вынула два конверта.
— Я… я хочу, чтобы вы это прочитали, — сказала она чопорно и в то же время неуверенно, будто говорить, как и совершать другие действия, в этом мире труднее, чем в родных стенах. — Одно письмо я нашла, когда убирала дом после маминой смерти. Амадеу чуть было не заметил, но у меня возникло какое-то предчувствие, когда вынимала его из письменного стола папы, и я успела спрятать его. Второе нашлось в столе Амадеу после его смерти, погребенное в куче других бумаг. — Она робко посмотрела на Грегориуса, опустила взор и снова подняла. — Я… я не хочу быть единственной, кто о них знает. Рита… нет, Рита не поймет их. А больше у меня никого нет.
Грегориус перекладывал конверты из одной руки в другую и не находил слов.
— Как вы добрались сюда? — наконец спросил он.
На улице в такси ждала Клотилда. Когда Адриана опустилась на заднее сиденье и откинула голову, создалось впечатление, что на эту вылазку в реальный мир она исчерпала все свои силы.
— Adeus,[87] — сказала она ему, перед тем как сесть, и подала руку.
Он почувствовал хрупкие косточки и вздувшиеся вены, которые подались под его пальцами, и с удивлением обнаружил, каким сильным и решительным было ее рукопожатие — как у человека, с утра до вечера вращающегося в этом сумасшедшем мире и пожимающего ежедневно дюжины рук.
Это неожиданно крепкое и чуть ли не обыденное рукопожатие Грегориус все еще ощущал, провожая взглядом такси. Мысленно он преобразил Адриану в сорокалетнюю женщину, как ее описывал Котиньо, когда рассказывал о властной манере обращаться с пациентами. А если бы она не испытала шок аборта и прожила бы затем свою жизнь, а не жизнь умершего брата, каким совершенно иным человеком она была бы сейчас!
В номере Грегориус открыл поначалу более толстый конверт. Это оказалось письмо Амадеу своему отцу, судье. Неотправленное письмо, переписывавшееся на протяжении долгих лет снова и снова. Это было видно по множеству правок, внесенных не только новыми чернилами, но и являвших новый характер почерка.
Обращение «Уважаемый отец» позднее преобразовалось в «Уважаемый, внушающий страх отец», еще позже Амадеу добавил через запятую: «любимый папа», а последняя внесенная правка звучала: «втайне любимый папа».
Когда ваш шофер отвозил меня сегодня утром на вокзал, а я сидел на заднем сиденье, где обычно каждое утро сидели вы, я понял, что должен положить на бумагу все раздирающие меня противоречия, чтобы не пасть их жертвой. «Я верю, выразить какую-то мысль — значит сохранить ее силу и снять все страхи, воплощенные в ней», — пишет Пессоа. К концу этого письма я буду знать, прав ли он. Правда, полагаю, мне придется долго ждать подтверждения этой истины, поскольку, только начав писать, я чувствую, на какую каменистую и нескончаемую тропу я ступил в намерении обрести под конец ясность. И я боюсь, когда думаю о том, что не упомянул Пессоа: о возможности исказить вещь при ее описании. Что тогда будет с силой мысли и с ее страхами?
«Удачного семестра», — говорили вы каждый раз, когда я уезжал в университет Коимбры. И никогда — ни при прощании, ни при встрече, — вы не давали понять, что желаете мне получить от нового семестра удовлетворение или даже радость. Проводя ладонью по богатой обивке авто, я думал, знакомо ли ему вообще слово «prazer»? Был ли он когда молодым? Когда-то ведь он встретил маму. Когда-то.
И хотя внешне все было как всегда, все на этот раз было по-другому. «Еще год, и, надеюсь, вернешься обратно», — сказал ты, когда я уже вышел к автомобилю. У меня перехватило дыхание, и я чуть было не запнулся. Эти слова исходили из уст измученного человека со скрюченной спиной, а не из уст судьи. Уже сидя в машине, я попытался их объяснить себе как выражение благосклонности, но ничего не вышло, потому что я знал: прежде всего он хочет, чтобы его сын, дипломированный врач, был рядом и помогал превозмочь страдания. «Он спрашивает когда-нибудь обо мне?» — спросил я Энрике. Тот долго не отвечал, делая вид, что поглощен дорогой, потом сказал: «Думаю, он вами гордится».
То, что португальские дети вплоть до пятидесятых годов редко обращались к своим родителям на «ты», а чаще всего в косвенной форме «o pai, a mãe», Грегориус знал от Сесилии, которая поначалу обращалась к нему «você», и только потом предложила перейти на «tu», поскольку «você» звучит слишком церемонно, являясь сокращенной формой от «Vossa Mercê» — «Ваша милость». С «tu» и «você» юный Праду сделал значительный шаг вперед и вышел из привычных рамок, переходя от одного к другому. А может, это и не было осознанным решением, а просто проявлением его неустойчивого восприятия?
Вопросом шоферу кончался лист. Праду не нумеровал страницы. Продолжение было написано другими чернилами. Сам Праду или Адриана сложила листы в таком порядке?
Вы судья, отец, — следовательно, человек, который судит, осуждает и приговаривает. «Не знаю, как он пришел к этому, — сказал как-то дядя Эрнесту, — кажется, ему это было на роду написано». «Да, — подумал я тогда, — точно».