Анна Берсенева - Ответный темперамент
– Но ведь папа тоже не пытался связаться с вами, – тихо сказала Маша. – Я думаю, он понял, почему твоя мама приняла такое решение за всех вас.
– Моя мама не должна была решать за меня. – Татьяна Дмитриевна сама расслышала, что ее голос прозвучал слишком резко. – Ей никогда не приходилось это делать, и она этого не умела. Я же помню ее, ясно помню! Всегда детское выражение в глазах и всегда: ах, Танечка, никто ведь не знает, как надо, можно и так, и этак, пусть уж будет как будет… Одно решение она за всю жизнь приняла – и вот такое!
– Все-таки не одно, – возразила Маша. – Она ведь решилась выйти замуж, уехать с мужем из России, вернуться с ним в Россию, родить тебя, Нелю…
– Маша, милая, да ведь это все как раз и называется: пусть будет как будет! Она за папой тянулась, как нитка за иголкой, вот и все. Сначала за ним, потом за мной.
– Таня, ее уже нет на свете, – осторожно напомнила Маша.
– Да. – Татьяне Дмитриевне стало стыдно за свою резкость. – Мамы нет, я старуха… Да и сама я хороша: могла бы получше вас искать.
– Ты даже не знала, что я есть, – улыбнулась Маша.
– Но что папа жив, давно ведь знала. И что сделала? Ну да, кого-то расспрашивала, куда-то писала, что-то пыталась… Все это процесс, а не результат. Если бы ты сама нас не нашла…
Ей было стыдно за то, что она вдруг взялась осуждать бесконечно давний мамин поступок. Ладно еще, если бы его осудил человек, который не жил в то время, не понимал, каким глубоким, физиологическим страхом люди были тогда пронизаны до самых печенок…
«Но я-то и тогда не была им пронизана! – упрямо подумала Татьяна Дмитриевна. – И что мне за дело до чужих печенок?»
– Я ведь тоже долго не могла решиться тебе написать, – сказала Маша. – До самой вашей перестройки. Мне же было только восемнадцать лет, когда папа умер. И я говорила себе: папа не писал своей прежней семье, он понимал, чем может грозить в Советском Союзе такое письмо. И имею ли я право подвергать людей опасности только потому, что мне хочется иметь родных? Вот как я думала.
– Ты все правильно сделала. – Татьяна Дмитриевна обняла сестру. – Мне горько, что моя жизнь прошла отдельно от тебя, но знаешь – так странно! – я этого совсем не чувствую. Я чувствую тебя так, как будто мы с тобой не расставались никогда. Я раньше только Нелю и Олю так чувствовала, ну, еще Нелиного Ваньку. Но они ведь всегда со мной были, они со мной выросли – я их растила.
– Мне это тоже так. – Маша кивнула и посмотрела на сестру тем своим взглядом, в котором главной была трепетная серьезность. – Я тоже чувствую тебя так, как будто мы всю жизнь были вместе. Когда ты сюда приехала, даже сам этот дом сразу стал такой… Мне немножко трудно это назвать, и, возможно, я назову неправильное слово… Мне кажется, везде, где ты появляешься, Таня, там появляется и устойчивая жизнь. Ты ее создаешь. Мне кажется, к тебе должны очень тянуться люди, которые нетвердо чувствуют себя в жизни. О, конечно, не только такие люди! Я не обидела тебя? – поспешно спросила она.
– Нисколько, – улыбнулась Татьяна Дмитриевна. – Это правда. Ко мне и правда всегда тянулись… такие люди.
– Я думаю, это в тебе то же, что и в нашем папе, – с той же милой серьезностью сказала Маша. – Мне рассказывала моя мама: когда он вошел в ее дом, вот в этот дом, то она сразу это почувствовала. В первую же минуту. Хотя она не была слабым человеком. Просто ей было одиноко, и жизнь казалась ей пустой, и это очень понятно, потому что ведь тяжело остаться в восемнадцать лет совсем одной на свете.
Историю знакомства Машиной мамы, Моник де Ламар, с их отцом Татьяна Дмитриевна уже знала. Отец отдыхал тогда в Кань-сюр-Мер – он всегда брал отпуск и приезжал сюда из Парижа зимой, в межсезонье, – и хозяйка пансиона, где он остановился, сказала ему, что девочка из дома напротив недавно похоронила родителей и вот уже неделю никуда не выходит, и хотя на встревоженные расспросы соседей отвечает, что все у нее хорошо, но они же понимают, что это не так… Таня представляла себе, какое одиночество и отчаяние чувствовала та восемнадцатилетняя девочка Моник в по-зимнему безлюдном приморском городке, в сплошной промозглой стылости старых каменных стен, вдобавок больная – у нее уже начался тяжелый бронхит, – и какое чувство охватило ее, когда отец встал на пороге этого дома и спросил: «Не могу ли я вам помочь, мадемуазель? Я врач, а вы, мне кажется, не совсем здоровы».
А какое лицо было в эту минуту у него, Татьяна Дмитриевна не то что представляла, а помнила. Пронзительно она помнила, какое у папы бывало лицо, когда он понимал, что кому-то плохо, и одновременно с этим пониманием, если еще даже не раньше, думал, чем может помочь.
– Мы едем сегодня в Сен-Поль-де-Ванс? – спросила Маша.
Сен-Поль-де-Ванс был соседний городок, такой же маленький, как и Кань-сюр-Мер. В свое время там побывали, кажется, все великие французские художники, и теперь по их следам туда тянулись бесчисленные туристы. Вливаться в толпу, конечно, не хотелось, но Татьяна Дмитриевна любила этот городок и готова была мириться с тем, что его любит не только она одна.
– Если ты не передумала, то да, – кивнула Татьяна Дмитриевна. И улыбнулась, вспомнив: – Когда-то я ходила туда пешком. Мы все вместе ходили – папа, мама и я. В тот год, что папа работал в Ницце, мы весь Лазурный Берег обошли пешком, здесь ведь все в общем-то близко. А теперь, конечно, пешком мне уже не дойти.
– Мы будем ехать медленно, – сказала Маша. – И будем любоваться окрестностями, и ты будешь вспоминать их со счастьем.
В этот свой приезд во Францию Татьяна Дмитриевна впитывала в себя воспоминания, как высохшая земля дождевую воду. Ей казалось, что воспоминания не возникают у нее внутри, а вот именно наполняют ее извне, льются на нее, как дождь – мощными потоками. И так же, как дождь земле, несут ей жизнь.
Об этом она сказала Маше уже в Сен-Поль-де-Ванс, когда они сидели в харчевне «Золотой голубь».
– Ты жалеешь, что когда-то не осталась здесь, а уехала в Россию? – спросила Маша.
– Совсем не жалею, – покачала головой Татьяна Дмитриевна. – Я чувствую себя здесь абсолютно в своей тарелке, я понимаю, как думают французы, мне с ними легко. Но не могу представить, что моя жизнь прошла бы вне России.
– А я совсем ничего не понимала про Россию, когда была у вас в гостях, – вздохнула Маша. – И когда я говорила с русскими людьми, то понимала, мне кажется, только язык, но не больше.
– Я тоже очень долго понимала только язык, – улыбнулась Татьяна Дмитриевна. – И чувствовала себя среди русских так отчужденно, что мне часто хотелось плакать.
– Да, ты говорила, что в войну было много страшного, и не только со стороны немцев, – кивнула Маша.