Алексей Смирнов - Небесный летающий Китай (сборник)
«Все не так, знаешь ли», – пояснил Дроздов. Может быть, Истомин.
И это было очевидно. Все эти люди куда-то вышли. Новая ступень эволюции – это было бы слишком пресно. Их вынесло в некое другое место, и они целиком пребывают там, взирая на прошлое через стекло. Бывают такие «однонаправленные» стекла: ты видишь, а тебя – нет; эти же условные стекла пронизывались не взглядом, а самим присутствием, но тоже лишь в одну сторону.
«Когда ты изменишься, ты поймешь», – сказала Наташка.
Они выказывали вежливое сочувствие, казавшееся дежурным и отчасти скучающим; между ними все было решено. Растолковывать, что же такое наступит, было так же бессмысленно, как расписывать загробную жизнь. Я строил глупые гипотезы: возможно, они переселились в какой-нибудь аналоговый мир, или им открылась закулисная аналоговая реальность, где причины и следствия отброшены за их ограниченностью и выбрано много большее. Взять созвездие и характер – мы знаем только, что они связаны, но не понимаем, как; в новом мире явление делается ручным, им можно пользоваться, как ложкой или вилкой, само же понятие механизма теряет смысл за ненадобностью; смысла в обычном понимании нет вообще. Символы сновидения, непонятным и неожиданным образом означающие те или иные привычные вещи; совпадения, выглядящие необъяснимыми – все это суть обыденности зазеркалья; с ними управляются автоматически, применяя врожденные, ранее спавшие способности. Может быть, эти способности, напротив, приобретаются. Я стану таким же, мне теперь никуда не деться, и никто не говорит мне, что нужно для этого сделать. Что-нибудь проглотить? уснуть? прооперироваться? улечься под научно-фантастический луч? сдохнуть?
Никто не говорит мне и того, что станет лучше. Станет иначе.
Дроздов, угадывая мои мысли, произнес:
«Никогда не нужно спрашивать, зачем. Мы вынуждены делать то-то и то-то, держать это, – Дроздов сделал неопределенный жест, охватывая все вокруг, – в узде, в противном случае нас сомнут».
«Кто же наши противники, чего они хотят?» – Мне чудилось, что если я это узнаю, все встанет на свои места.
Отец думал о чем-то своем, но ответил:
«Ты не можешь узнать всего. Каждый довольствуется лишь толикой, отведенной ему для действий. Я скажу лишь, что цель вашей группы – платформа „Небесный Летающий Китай“».
Я вдруг увидел эту цель: одинокую пластиковую конструкцию, парящую в абсолютной пустоте и непроглядной тьме. Я видел, как там сосредоточенно копошатся враги – не вся армия, всего-навсего авангард, один из многих выставленных против нас форпостов. Они еще сильнее отличаются от меня обычного, бессмысленно спрашивать, кто они такие.
«Что мы сделаем с ней? Уничтожим? Поселимся там, чтобы шпионить?»
Он не ответил, он свернул в коридор и больше не появился.
«Тебе непривычно, но ты освоишься, – пообещала Наташка, шедшая рядом. – У нас нет матерей, у нас только отцы. Женщины существуют отдельно».
«Но к чему же тогда?…»
«Они просто есть, без причин, отдельная группа. Они отгорожены непроницаемой стеной, они статичны, без них нельзя. Ты ощутишь».
Я ждал, когда меня отведут в камеру или палату, где изменяют людей; ничего другого представить не удавалось. Но мы все шли, дело затягивалось; от меня словно ждали чего-то, что могло произойти сейчас или через столетие, но что-то я должен был сделать; их терпение было неистощимым, они не могли или не хотели ускорить события. А может быть, мне было нечего делать, все состоится само собой, и никто не угадает, когда.
«Но если нет матерей, одни отцы… то как же? Мужчины и женщины, близость?»
«Близости нет», – Наташка покачала головой.
«Но как же тогда?…»
Она посмотрела на меня очень серьезно. Ни разу не мигнув, произнесла:
«Ты вообще не представляешь, что это такое. Ты узнаешь, как это бывает, когда мы полетим вчетвером».
Я представил себе крошечную скорлупу, летящую в беззвездном бархатном мраке к неприступной платформе, единственной в мире алой точке, одиноко горящей в пустоте – к Небесному Летающему Китаю. Я догадывался, что провел здесь уже тысячу лет, и решил согласиться. Хотя меня никто об этом не спрашивал.
© сентябрь 2008Пара-сёнок
Я отражаюсь из зеркала.
Они одолели меня.
Разговор шел о старинной картине, изображавшей двух господ за карточной игрой. В картине скрывался подвох, ключом к которому были тщательно прорисованные детали – вплоть до потертости на пиковом тузе. Резное бюро, канделябры, сумеречное оконце и зеркало, самое любопытное. В зеркале исправно отражалась комната, но только не игроки. Вместо них там стояла в дверях неразличимая темная фигура, и этой фигуры, в свою очередь, не было в комнате, где шла игра.
Если предположить, что художник изобразил «реальную» комнату, то игроки неизбежно оказывались призраками, поскольку не отражались в «реальном» зеркале. Таким образом, право на реальное существование оставалось за зеркальным силуэтом, то есть кем-то вне пространства полотна; выражаясь точнее – за мною, его созерцающим.
Восхищенный, я выпалил все это как на духу, волнуясь и путаясь в громоздких словах:
– Этот шедевр… архисерьезнейшая, квазипроблемная работа…
Сказав так, я прикусил язык.
Говорил не я, говорил мой дядя, обожавший превосходные степени.
Общество взирало на меня в надежде, что я продолжу. Но я, прищемив бесу хвост, никак не мог разобрать, где кончается он, и начинается я.
Мой собеседник вздохнул и переменил тему. Обращаясь уже не ко мне, он завел речь об Антониони.
Кое-кто улыбался – недолго; вскоре про меня забыли.
«Дядя, – сказал я себе, поводя спиритуальным носом и беря серный след. – Дядя, не прячься, скотина. Покажись, я знаю, что ты здесь. Какого дьявола ты ко мне привязался».
«Да я пашу, как вол! – взвился мысленный дядя. – Да я как вол! Да я вол! Даявол! Даявол!»
Это уже был не дядя. Голос звучал очень знакомо, и я напрягся, стараясь понять, где я его подцепил.
«Квази, квази, квази», – забормотал дядя, обнаруживая свой субличностный неполноценный характер.
Типичное поведение: с поимкой все они теряют словарный запас, оборачиваются дебилами и рассыпаются горсточкой знаковых слов, а то и слогов. Иные визжат и воют, кто-то пляшет вприсядку, хотя я не могу представить, как это может быть сделано в звуковом варианте.
Но если все гладко, они расцветают кричащими грядками давних фраз и забирают власть. Все без исключения люди, представлявшие для меня хоть какую-то значимость, сочли своим долгом нагадить и пометить территорию вида, за которую с ослепительной наглостью приняли мое почтительное сознание. Робея перед их апломбом, я сам открывал ворота, и они проходили, располагались, как у себя дома, и, насорив, покидали меня. Все, что было в них достойно вечности – их грязные ботинки. Носителей не станет, когда я еще буду жив. Они продолжатся в моих полуосознанных высказываниях и будут вещать миру моими устами. Иных уж нет. Мама, папа, баба-деда – все того-с, а голоса остались. Они указывают, направляют, запрещают, выговаривают, сыплют шуточками и поют колыбельные песни.
Некоторые живы – тот же дядя.
Что хорошего нашел я в его претенциозных, выспренних выражениях? Зачем они легли мне на душу так легко; с чего так усвоились, словно их ждали?
«Никаких квази, – сказал я свирепо. – Я тебя поймал, ошметок. Я не говорю „квази“, не говорю „архи“. Это твои словечки.»
Дядя молчал. Поимка – действенное средство, но устраняет одного пойманного, тогда как не пойманных и не узнанных – легион.
Я разрешил себе вернуться к беседе. Я не любил Антониони, и у меня был заготовлен маленький спич.
– Не знаю, не знаю, – заметил я. – Стоит мне услышать это имя, как просыпается желание написать небольшой сценарий. Вот вам краткое содержание: у Менструеллы середина цикла. Однако окружающие Менструеллу роботизированные самцы отговариваются пресными любезностями и продолжают строить нефтяные вышки.
«Менструелла». Это, черт возьми, тоже чужое, в недобрый час приобретенное словцо. Я моментально узнал одного старого пакостника, который жил по соседству и донимал меня гадостями при каждой встрече.
Конечно, этим словом я все испортил.
– Вы слишком суровы, – ответили мне с нескрываемой досадой. – Наверно, вам ближе американский кинематограф или поздний Гайдай.
Я пришел в буйство, и мой язык принялся говорить от себя – от них, нимало не заботясь о моем собственном вкусе.
– Наверно. В Америке Гран При не «Оскар», а бронзовый мудозвон, тогда как призер – комедия «Космический Сортир». Вообще в американском кинематографе меня давно занимает тема финального совокупления. Весь трах в конце фильма – заслуженный; победил – можешь размножиться. Мы-то, дураки, ищем здесь символы и метафоры, а они понимают это буквально. А в нашем фильме любовный финал – условность, типа мерси или чао, потому что размножатся и без права, а если получат право, то назло его извратят и трахнут противоестественного партнера противоестественным способом.