Жан-Поль Сартр - II. Отсрочка
В целом, считают, что рейхсканцлер хотел упомянуть о всеобщей мобилизации, объявление которой ожидалось в понедельник в речи канцлера, что, вне сомнений, было отсрочено только из-за письма британского премьера».
Голос умолк. Ивиш с пересохшим горлом подняла глаза на отца. Он упивался этими словами с видом совершенно ошалелого блаженства.
— Что на самом деле означает мобилизация? — спросила она безразлично.
— Это означает войну.
— Но необязательно?
— Как же, как же!
— Мы воевать не будем! — яростно сказала она. — Мы не можем воевать из-за чехов!
Сергин мягко улыбнулся.
— Знаешь, когда человек мобилизован…
— Но мы же не хотим воевать.
— Если бы мы не хотели воевать, мы бы не объявили мобилизацию.
Она недоуменно посмотрела на него:
— Мы объявили мобилизацию? Мы тоже?
— Нет, — краснея, ответил он. — Я хотел сказать: немцы»
— Да? Я-то говорила о французах, — сухо сказала Ивиш. Голос продолжал, благостный и умиротворенный:
«В иностранных кругах Берлина полагают…»
— Тш! — шикнул Сергин.
Он снова сел, обратив лицо к приемнику. «Я сирота», — подумала Ивиш. Она на цыпочках вышла из комнаты, прошла по коридору и заперлась у себя в спальне. У нее стучали зубы: немцы пройдут через Лаон, сожгут Париж, улицу Сены, улицу де ля Гетэ, улицу Розье, площадку Монтань-Сент-Женевьев; если Париж загорится, я покончу с собой. «Ужас! — подумала она, бросившись на кровать. — А музей Гревэн?» Она там никогда не была, Матье пообещал сводить ее туда в октябре, а они превратят его бомбами в пыль. А что, если это произойдет сегодня ночью? Сердце выпрыгиваю у нее из груди, руки похолодели: что им может помешать? Может быть, в этот самый час от Парижа остался лишь пепел, а это скрывают, чтобы не пугать население. Или это запрещено международными соглашениями? Как узнать? «Черт! — в ярости подумала она. — Я уверена, что есть люди, которые знают; а я ничего в этом не понимаю, меня держали в неведении, заставляли изучать латынь, и никто мне ничего не говорил, а теперь — на тебе! Но я имею право жить, — подумала она растерянно, — меня произвели на свет, чтобы я жила, я имею на это право». Она почувствовала себя так глубоко оскорбленной, что упала на подушку и зашлась в рыданиях. «Это несправедливо, — прошептала она, — даже при наилучших прогнозах это продлится шесть лет, десять лет — и все женщины будут одеты как санитарки, а когда все закончится, я буду старой». Но слезы больше не текли, ее сердце заледенело. Она резко выпрямилась: «Кому, кому нужна война!» Ведь поодиночке люди не воинственные, они думают только о том, чтобы поесть, заработать денег и делать детей. Даже немцы. И однако война пришла, Гитлер призвал всех под ружье. «Все-таки он не мог решить это совсем один», — подумала она. И в голове у нее промелькнула фраза, где она ее вычитала? Конечно, в газетах, а может, услышала, как ее произнес за завтраком один из клиентов отца: «Кто стоит за ним?» Хмуря брови и глядя на носки комнатных туфель, она вполголоса повторила: «Кто стоит за ним?», еще надеясь, что все прояснится, она перебирала в уме названия всех тех темных сил, которые руководят миром: франкмасонство, иезуиты, двести семей, торговцы оружием, владельцы золота, Серебряная стена, американские тресты, Коммунистический Интернационал, Ку-Клукс-Клан… Вероятно, тут было всего понемножку, а сверх всего — еще что-то, может быть, какая-то совершенно секретная всесильная ассоциация, даже названия которой никто не знает. «Но что им нужно?» — подумала она, в то время как две слезы отчаяния катились по ее щекам. Она с минуту пыталась угадать их намерения, но в голове было пусто, и лишь какой-то металлический круг вращался в ней. «Если бы я хотя бы знала, где находится Чехословакия!» Когда-то она кнопками приколола к стене большую сине-золотую акварель: это была Европа, Ивиш от нечего делать раскрашивала ее прошлой зимой, сверяясь по атласу, немного подправляя контуры, — она везде добавила рек, сделала выемки у слишком плоских побережий, но особенно она остерегалась писать какое-либо название на карте: это делало ее забаву научной и претенциозной; границ на карте также не было: она ненавидела пунктиры. Она подошла к карте: Чехословакия была где-то там, в глубине земель. Например, вон там, если только это не Россия. А Германия, где она? Ивиш смотрела на большую желтую полированную форму, очерченную синим, и думала: «Сколько земли!», она почувствовала себя потерянной. Она отвернулась, сбросила халат и голой посмотрелась в зеркало; когда у нее были неприятности, обычно это ее немного утешало. Но внезапно она увидела себя совсем маленькой: былинка с шершавой кожей, потому что она покрылась мурашками, соски торчат, она это ненавидела, настоящее больничное тело, созданное для ран, говорят, что они будут насиловать всех женщин, они могут мне отрезать ногу. Они войдут в ее комнату, обнаружат ее совсем голой под одеялом: у вас пять минут на одевание, и повернутся спиной, как было с Марией-Антуанеттой, но они услышат все: мягкое шлепанье ног по прикроватному коврику и шуршание ткани о кожу. Она взяла панталоны и чулки и быстро надела их, следует ждать несчастья стоя и одетой. Когда она надела юбку и кофточку, то почувствовала себя немного безопаснее, но когда она надевала туфли, в коридоре бас начал напевать по-немецки.
Ich hatt' einen Kameraden…[60]
Ивиш бросилась к двери и открыла ее: она очутилась нос к носу с отцом: у него был веселый и даже торжественный вид.
— Что ты поешь?! — гневно выкрикнула она. — Что ты позволяешь себе петь?
Он с понимающей улыбкой посмотрел на нее.
— Подожди, — сказал он, — подожди немного, мой лягушонок: мы еще увидим нашу Святую Русь.
Она, хлопнув дверью, вернулась в свою комнату: «Плевала я на Святую Русь, я не хочу, чтобы разрушили Париж, и если они позволят себе что-нибудь такое, то увидишь, как французские самолеты полетят бомбить твой Мюнхен!»
Шум шагов в коридоре стих, все погрузилось в тишину. Ивиш одеревенело стояла посреди комнаты, стараясь не смотреть в зеркало. Вдруг раздалось три повелительных свистка, звук шел с улицы, и она задрожала с головы до ног. Снаружи. На улице. Все происходило снаружи: ее комната была тюрьмой. Ею распоряжались всюду, на севере, на востоке, на юге, повсюду в этой отравленной ночи, продырявленной молниями, полной шепотов и шушуканий, повсюду, но не здесь, где она оставалась затворницей и где вообще ничего не происходило. Ее руки и ноги задрожали, она взяла сумочку, провела расческой по волосам, бесшумно открыла дверь и выскользнула наружу.
Снаружи. Все снаружи: деревья на набережной, два дома у моста, которые розовят ночь, застывший галоп Генриха IV над моей головой: все, что имеет вес. Внутри ничего, даже ни единого дымка; нет никакого внутри, ничего нет. Я — ничто. «Я свободен», — подумал Матье, и у него пересохло во рту.
Посреди Нового моста он остановился и засмеялся: «Эту свободу я искал очень далеко; она была так близко, что я не мог ее видеть, что я не мог к ней притронуться, она была только мной. Я — моя свобода». Он надеялся, что однажды будет преисполнен радостью, пронзенный насквозь молнией. Но не было ни молнии, ни радости: только это лишение, эта пустота с головокружением перед самим собой, эта тревога, что его собственная прозрачность навсегда помешает ему себя увидеть. Матье протянул ладони и медленно провел ими по камню балюстрады: он был шероховатым, потрескавшимся, окаменевшей губкой, еще теплой от послеобеденного солнца. Вот он, огромный и массивный, он заключает в себе раздавленное молчание, спрессованный мрак, который является внутренним содержанием вещей. Вот он: полнота. Матье хотел бы зацепиться за этот камень, расплавиться в нем, наполниться его непрозрачностью, его покоем. Но он не мог быть Матье в помощь: он был снаружи, навсегда. Однако ладони Матье были на белой балюстраде, когда он смотрел на них, они казались из бронзы. Но именно потому, что он мог на них смотреть, они ему уже не принадлежали, это были ладони другого, кого-то снаружи, как деревья, как отражения, которые дрожали в Сене, это были отрезанные ладони. Он закрыл глаза, и они снова стали его: рядом с теплым камнем был только кислый и привычный привкус, привкус ничтожного муравья. «Мои ладони: неощутимая дистанция, которая открывает мне вещи и навсегда отделяет их от меня. Я — ничто, я ничего не имею. Такой же неотделимый от мира, как свет, и тем не менее изгнанник, как свет, скользящий по поверхности камней и воды, и никогда ничто меня не зацепит и не занесет песком. Снаружи. Снаружи. Вне мира, вне прошлого, вне самого себя: свобода — это изгнание, и я обречен быть свободным».
Он сделал несколько шагов, снова остановился, сел на балюстраду и посмотрел, как течет вода. «А что мне делать со всей этой свободой? Что мне делать с собой?» На его будущее поставили ворох определенных задач: вокзал, поезд на Нанси, казарма, владение оружием. Но ни это будущее, ни эти задачи ему уже не принадлежали. Ничего ему уже не принадлежало: война бороздила землю, но это была не его война. Он был один на этом мосту, один на свете, и никто не мог отдать ему приказ. «Я свободен ни для чего», — устало подумал он. Ни одного знака ни в небе, ни на земле, предметы этого мира были поглощены своей войной, они обращали на восток многочисленные головы, Матье бежал по поверхности вещей, а они этого не чувствовали. Забытый. Забытый мостом, который безразлично нес его, дорогами, которые мчались к границам, этим городом, который медленно приподнимался, чтобы высмотреть на горизонте пожар, который его пока не касался. Забытый, безымянный, совсем один: опоздавший;