Захар Прилепин - Обитель
Эйхманис дожевал петрушку вместе со стебельком и цыкнул зубом.
— А ещё земляные тюрьмы! — негромко и внятно говорил он, обращаясь к Артёму, хотя Артём чувствовал, что Митя Щелкачов, сидящий позади него, тоже слушает изо всех сил. — Знаешь, как они выглядели? Потолок — это пол крыльца. В потолке щель — для подачи еды. Расстригу Ивана Буяновского посадили в 1722 году — Пётр посадил, — а в 1751-м он всё ещё сидел! Под себя ходил тридцать лет! Крысы отъели ухо! Караульщик пожалел, передал Буяновскому палку — отбиваться от крыс, — так караульщика били плетьми!.. Земляная тюрьма, огромная, как тогда писали: «престрашная, вовсе глухая», — имелась в северо-западном углу под Корожанской башней. Под выходным крыльцом Успенской церкви — Салтыкова тюрьма. Ещё одна яма в земле — в Головленковской башне, у Архангельских ворот. Келарская тюрьма — под келарской службой. Преображенская — под Преображенским собором… Кормили как? Вода, хлеб, изредка щи и квас. Настаивали при этом: «Рыбы не давать никогда!»
Артём посмотрел на скатерть и на всякий случай взял рыбий хвост, присосался к нему, уважительно косясь на Эйхманиса.
— Знаешь, что дальше было? — говорил Эйхманис. — Синод запретил земляные тюрьмы — жестоко! А соловецкие монахи не засыпали их! А зачем? Удобно! Парашу выносить — не надо!.. Я говорю: здесь всегда была живодёрня! Нашему отцу Феофану оказалось некуда идти! Соловки тюрьмой не напугаешь.
Артёма так и подмывало спросить: если раньше была живодёрня — значит, Фёдор Иванович считает, что и сейчас она осталась таковой?
Но не спрашивал — не дурак.
Приехал на лошади Горшков, тяжело спустился на землю.
По нему было видно — не меньше полночи провёл с Эйхманисом за одним столом.
— Садись, Горшков, — сказал Эйхманис.
Тот присел, удивлённо скосившись на Артёма, на этот раз без спроса разлившего водку.
Горшков был, как большинство других чекистов, мордастым, крепким типом. Щёки, давно заметил Артём, у их породы были замечательные — за такую щёку точно не получилось бы ущипнуть. Мясо на щеках было тугое, затвердевшее в неустанной работе, словно эти морды только и занимались тем, что выгрызали мозг из самых крепких костей.
— Я знаю, о чём ты думаешь, — сказал Эйхманис Артёму, снова выпив не чокаясь и на Горшкова никакого внимания не обращая. — Ты думаешь, чем наш порядок отличается от порядка прежнего? Ответ знаешь или сказать?
— Знаю, — сказал Артём.
— Вот как? Говори, — велел Эйхманис.
Горшков — и тот повёл щекою в сторону Артёма.
«Неправильно скажу — перекусит глотку, — понял Артём. — Зажарят и сожрут».
— Здесь не тюрьма, — твёрдо ответил Артём. — Здесь создают фабрику людей. Тогда людей сажали в земляные ямы и держали, как червей, в земле, пока они не подыхали. А здесь даётся выбор: либо становись человеком, либо…
— Ага, либо мы тебя перемелем в порошок, — добавил Эйхманис. — Ты действительно так думаешь?
Артём даже протрезвел. В ушах у него стоял лёгкий звон. День вокруг тоже звенел: всеми деревьями, движением воздуха, птичьими голосами.
Красноармеец сломал неподалёку сук: он готовил костёр.
— Я думаю, у вас тут государство в государстве, — сказал Артём. — Свои владения, свой кремль. Свои палаты, свои монахи. Своя армия, свои деньги. Своя газета, свой журнал. Своё производство. Свои парикмахеры и гетеры. Свои палачи, — здесь Горшков дрогнул щекой и перевёл взгляд на Эйхманиса, но тот не реагировал. Артём продолжил: — Свои театры, служащие и, наконец, заключённые… При въезде, я слышал, заключённым кричат: «Здесь власть не советская, а соловецкая». Это правда. Религия здесь общая — советская, но жертвоприношения — свои. И на всём этом вы создаёте нового человека. Это — цивилизация!
Артём замолчал и сидел, глядя на скатерть, не решаясь поднять глаза на Эйхманиса. Но неожиданно тот засмеялся:
— И язык ещё, да? Свой язык здесь возникает понемногу, — неясно было, шутит Эйхманис или нет, и Артём на всякий случай кивнул. — Смесь блатного и дворянского, большевистского новояза и белогвардейского словаря, языка театралов и проституток. «Всё смешалось: фрак, армяк и блуза!» Может, Курез-шах и Кабир-шах что-нибудь подкинут нам. А, невинные жертвы большевистской диктатуры?
Курез-шах и Кабир-шах закивали головами.
Эйхманис несколько секунд с видимым удовольствием наблюдал это беспрекословное согласие, потом разом стал серьёзным и, повернувшись к Артёму, чётко продолжил:
— У нас здесь свои классы, своя классовая рознь и даже строй особый — думаю, родственный военному коммунизму. Пирамида такая — сверху мы, чекисты. Затем каэры. Затем бывшие священнослужители, попы и монахи. В самом низу уголовный элемент — основная рабочая сила. Это наш пролетариат. Правда, деклассированный и деморализованный, но мы обязаны его перевоспитать и поднять наверх.
— Почему каэры так высоко, товарищ Эйхманис? — вдруг подал голос Горшков.
— Кто руководит наукой? — быстро ответил Эйхманис. — Буржуазная интеллигенция и бывшие контрреволюционеры. Кто играет в театре? Они же. Кто организует занятия в клубе, кто организует воспитательную работу в кружках, кто читает лекции?..
Эйхманис отвернулся от Горшкова и завершил мысль, глядя в глаза Артёму:
— Это не лагерь, это лаборатория!
* * *Проснулся Артём ночью с тем замечательным чувством, когда ты не знаешь, где спишь, но помнишь, что ничего страшного, кажется, не происходит — и даже напротив.
В хате была полутемь, но через минуту Артём смог различить глаза Казанской Божьей Матери, не моргая наблюдающей белую ночь.
Переступив через Митю и Захара, пошёл во двор.
Заслышав шум, сразу проснулся и сел Кабир-шах: в полумраке были заметны его напуганные белки.
«…Сияет, что твоя Казанская, нехристь», — иронично подумал Артём, а вслух сказал:
— Это я, спите. Ночь ещё.
У Горшкова опять светилось окно, похоже, приоткрытое: голоса доносились очень явственно — кто и что говорит, было так сразу и не понять, зато частый хохот был различим: это Эйхманис смеялся — лающе, резко, будто издевательски.
Забыв, где тут отхожее место, Артём помочился на угол.
«Как собака…» — подумал, зевая.
Голова была особенно ясная: выпитое не застаивалось в теле — копал, потел, много пил воды, а под вечер даже искупался, хотя вода была по-осеннему холодная…
…На обратном пути вздрогнул: возле хаты стоял отец Феофан. Если б тот не прикурил свою трубочку, Артём так бы и прошёл мимо: настолько монах напоминал что-то не совсем живое, вроде, к примеру, дерева.