Гузель Яхина - Зулейха открывает глаза
И вдруг понимает, что все это время полз на утес. Давно здесь не был, с осени. И до вершины осталось – совсем немного. Если б только это чертово небо перестало вертеться хоть на миг… Собрав силы, Игнатов ползет вверх.
Еще издали замечает на самой вершине, на клочке согретой солнцем земли меж камней ослепительно-зеленую поросль свежей травы с ярко-желтыми звездами цветков. Сжимает мышцы, змеей бросается вперед, падает на траву лицом, рвет зубами, жует. Мычит от наслаждения – прекрасный свежий вкус наполняет рот, разливается по жилам, молодым вином ударяет в голову. Счастье! Желудок вздрагивает – сильно, неумолимо. Плохо прожеванная изумрудная зелень с вкраплениями желтых цветков вперемешку со слизью и желудочным соком выплескивается на траву. Игнатов ревет и судорожно кашляет, стучит револьвером по земле – все выблевал, до последней травинки. Надсадно дыша, роняет лицо в грязь, в не принятую его нутром траву и понимает: это конец – домой не дойти, сил нет.
Не выкормил он переселенцев. Не спас.
С усилием подносит к лицу холодное, неподъемно тяжелое тело револьвера, сует длинный ствол в рот – зубы клацают о железо, твердая мушка царапает небо. «Сволочи», – мелькает последняя мысль.
Вдруг чувствует, что небо вверху перестает вращаться. Поднимает взгляд: вдали, на ярко-синей ангарской воде, отчетливо темнеет длинное коричневое пятно баржи и жирная черная точка рядом – катер.
Поселок
Зиновий Кузнец выпрыгивает из лодки. Крупные холодные брызги падают на его тщательно натертые ваксой крепкие сапоги – и отскакивают, скатываются обратно в Ангару. Хозяйским взглядом окидывая каменистый пляж и нависающий над ним пригорок, он не торопясь идет по берегу. Сзади уже с шипением врезаются в землю носы других лодок, стучат весла, гремят цепи, несутся крики конвойных вперемешку с робкими голосами контингента.
– Кудыть?! Кудыть ты все попер?! Кинь у воды, нехай сами разбираются.
– Стоять, собаки! Кучней становись! Ровней! Кррррасивей!
– Не плачь, Вано, приехали уже, видишь…
– Товарищ Кузнец! Строить их – или так пускай стоят, сбродом?
– Я думал – в настоящий поселок едем, где люди, а тут…
– Списки-то, списки – где?!
– По головам пересчитай, Артюхин! Тоже мне – математик…
Внезапно голоса обрываются. Кузнец поворачивает гордый профиль на наступившую за его спиной напряженную тишину.
С пригорка спускается, пошатываясь и странно приседая, будто приплясывая на плохо гнущихся ногах, странная темная фигура. Человек. Лохмотья на нем грязные и ветхие, потерявшие цвет, бесформенные сапоги чем-то обвязаны, через грудь крест-накрест – затертая бабья шаль; волосы гривой, борода мочалкой. Шагает медленно, с усилием. Скоро становится видна его измазанная грязью морда, выпученные, совершенно дикие глаза и револьвер в напряженно вытянутой руке.
Кузнец щурит карий глаз. Показалось? Или все же…
– Игнатов, ты?! Мать честная – живой! Вот уж не думал…
Игнатов бредет, видя впереди одну мишень – светлую, круглую, словно очерченную циркулем харю Кузнеца с изумленно распахнутыми щелками добродушно-сытых глаз. Подлое небо опять кружится, увлекает в свой неистовый бег, но Игнатов не поддается, упрямо переставляет ноги. Долго, очень долго круглая харя приближается, что-то торопливо бормочет; кузнецовский голос несется издалека – не то из леса, не то из-под воды.
– Как ты тут, голуба? Ханурики твои где? Выжили? Во дают, черти, а?! А у нас тогда такое началось… Кулачье повалило эшелонами… Не до тебя было, уж прости…
Наконец харя оказывается совсем рядом. Хочется что-то сказать напоследок, но слова куда-то делись из памяти. Игнатов мычит и приставляет дрожащий револьвер к широкой кузнецовской груди. Курок – тяжелый, тугой, словно врос. Он сжимает зубы и всю волю, все остатки сил направляет в указательный палец. Жмет спусковой крючок – револьвер сухо щелкает.
Кузнецовская харя смеется, сжимает глазки:
– Кто старое помянет – тому, как говорится…
Игнатов сглатывает сухим горлом и снова жмет крючок – еще один щелчок.
– Хорош обижаться, Игнатов, – уже хохочет Кузнец. – Все, новая жизнь у тебя начинается. Смотри, какой я тебе контингент привез – на них пахать можно…
Чьи-то руки осторожно забирают револьвер из скрюченных игнатовских пальцев. Улыбка Кузнеца расплывается, растворяется в нестерпимо ярком солнечном свете. Небо делает еще один, последний круг и накрывает Игнатова, как простыней…
Первое, что он увидел очнувшись, было круглое и довольное лицо Кузнеца. Застонал, как от боли. А тот по руке его хлопает: мол, ничего, брат, скоро придешь в себя. Двое суток, говорит, ты проспал. Проснулся вчера ненадолго, сожрал весь мой офицерский шоколад – и опять спать. Неужели ничего не помнишь? Игнатов мотает головой, приподнимается на локтях: лежит на каких-то мешках под брезентовым навесом у большой ели. Укрыт тулупом. Со всех сторон – визг пил, грохот топоров, перестук молотков, матерок соленый.
– Где, – говорит, – я?
– Да все там же, – смеется Кузнец (горазд смеяться, морда усатая). Сам сидит на каком-то чурбачке рядом, черкает карандашом в планшете.
– А люди мои где?
– Живы твои покойники, не полошись. Все до одного. Живучие, черти! Никогда таких тощих не видел. Мы их пока в землянке оставили, чтобы ветром не посдувало.
Игнатов откидывается обратно на спину. Лежал бы так – вечно: смотрел на ленивое шевеление хвои над головой, слушал запах еловой смолы, деловитые голоса людей. Он ощупывает ладонью тугие бока мешков под собой.
– Это что?
– Продовольственный фонд, – Кузнец произносит это так просто, словно говорит о воде или воздухе.
Игнатов быстрым движением перекатывается на бок, оказывается на земле. Слабыми руками нащупывает завязки, тянет, рвет на себя – один из мешков открывается. Внутри – мелкая россыпь длинных и острых грязно-серых зерен в серебряных ошметках шелухи. Он погружает руку в прохладную рассыпчатую глубину мешка, достает полную горсть – горьковато-мучнистый, немного пыльный запах касается ноздрей: овес.
– А ты думал! – Кузнец смотрит на Игнатова по-отечески, как на малолетнего сына, восхищенного новой игрушкой. – Да ты лучше вокруг, вокруг посмотри.
Игнатов, превозмогая слабость, садится рядом с мешками (не может он на хлебе – лежать), прислоняется спиной к липкому от смолы еловому стволу, оглядывается. За прошедшие дни лагерь преобразился. Землянка по-прежнему стоит на месте, из трубы вьется тонкая мятая лента дыма («Подтопили печь-то, – с облегчением вздыхает он. – И на том спасибо»), а вокруг – кипит жизнь. Незнакомые люди – сотня? больше? – суетятся, бегают, таскают сверкающие ровными сливочно-желтыми спилами бревна, машут топорами, стучат молотками. Земля щедро усыпана щепками, опилками, кусками коры, обрезками дерева, в воздухе такой густой смоляной дух, что хоть ложкой ешь. Десяток рядовых в сером и при оружии – тут же: надзирают, подгоняют, покрикивают. Посередине пригорка растут основания трех широких и длинных строений – будущие бараки.