Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 8 2007)
Но в любом случае от романного душка (именно душка!) никуда не денешься. Юрий Оклянский сравнивал эту историю с “Анной Карениной”, Алексей Варламов предлагает вспомнить “Сагу о Форсайтах”. Но проблема в том, что история эта, если отвлечься от ее страшной и пронзительной жизненности, именно бульварный роман. То есть такой роман, в котором нет ни грамма правды, но который выжмет слезу у “нещасной” простой читательницы.
И это не могло не преследовать Алексея Толстого, обладавшего мощным и, несомненно, благородным эстетическим чутьем. Как и то, что шестнадцати лет от роду, будучи формальн о Бостромом, он отправился к своему натуральному отцу с тем, чтобы тот формально его узаконил как графа Толстого. Которому, в конце концов, предстояло стать еще и “красным графом”…
Наверное, самой интимной вещью Алексея Толстого была его сказочка о Буратино. Ну, может быть, после “Детства Никиты”. Сказочка забавная, но страшная изначально. Взяли и выстругали человечка неизвестно зачем. То ли добрый папа Карло, то ли пьяный Джузеппе. Человечка с вечно торчащим носом.
В соединении с писательским даром и острым эстетическим чутьем это и породило “гремучую смесь” под именем Алексей Толстой. В сравнении с этим даже его “красное графство” — пустяк. Еще одна крупинка в “гремучую смесь”.
Алексей Варламов избрал правильный путь описания этой жизненной драмы. Не холодный и не горячий. И, что самое главное, не романный. Это было бы уже слишком.
Я думаю, главное достоинство его книги в том, что она написана очень спокойным языком. Таким, каким о драме Алексея Толстого сможет рассказать своим ученикам обыкновенная учительница.
Что же касается “патента на благородство”… Не будем ломиться в открытую дверь. Алексей Толстой, конечно же, заслужил этот патент лучшими страницами своей прозы. И если кто-то это отрицает, то тут уже проблема его собственного благородства.
Впрочем, если кто-то сочтет книгу Алексея Варламова “реабилитацией” “красного графа”, то ошибется. Не случайно в журнальном варианте (“Москва”, 2005, № 7 — 9) она появилась под довольно жестким названием — “Красный шут”. Варламов вполне осознанно держит дистанцию между собой и героем повествования. Иначе о “третьем Толстом” писать и невозможно. Он и при жизни, и посмертно удостаивался либо огульной похвалы, либо огульного измывательства (особенно как раз по части его незаконного происхождения). Варламов же старается держать “нейтралитет”, что делает позицию автора, может быть, менее отчетливой, но книгу — более полезной для читателя, желающего самостоятельно разобраться в хитросплетениях судьбы красного ли “графа”, красного ли “шута”, но прежде всего — крупного русского писателя.
Павел БАСИНСКИЙ.
Век с Шостаковичем: его жизнь и творчество — миф или история?
Кшиштоф Мейер. Шостакович. Жизнь. Творчество. Время. [Перевод с польского
Е. Гуляевой]. М., “Молодая гвардия”, 2006, 439 стр., с ил. (“Жизнь замечательных людей”).
Соломон Волков. Шостакович и Сталин: художник и царь. М., “Эксмо”, 2006, 656 стр., с ил.
Оксана Дворниченко. Дмитрий Шостакович. Путешествие. М., “Текст”, 2006, 575 стр.
Прогресс европейского культурного развития, весьма сомнительный в области искусства, несомненно, проявился в восстановлении исторической справедливости по отношению к великим композиторам: если гениев Ренессанса и барокко (Г. Де Машо, К. Монтеверди, Г. Перселла и многих других) вспомнили лишь в ХХ веке, то время Баха пришло через полвека после его ухода, для посмертного триумфа Моцарта или Шуберта хватило нескольких десятилетий, а, к примеру, о Бартоке как о “великом” впервые заговорили на его похоронах. Дмитрию Дмитриевичу Шостаковичу досталось бремя некоей культурной “сингулярности” — он был и признан и непризнан одновременно.
То, что этот музыкант пришел в наш мир, чтобы остаться, было понятно всегда: учителям, коллегам и друзьям, советской власти и советскому народу, зарубежным знатокам изящных искусств и, собственно, самому композитору (“Я знаю, что еще и при своей жизни, я встану на место. Таково мое абсолютно честное убеждение” — из письма к давней возлюбленной Г. Серебряковой от 22 марта 1962 года, цитируемого в книге О. Дворниченко). Отрицали Шостаковича также всегда и многие: учителя, коллеги и друзья, советская власть и советский народ, иностранные деятели культуры и сам композитор (“Разочаровался я в самом себе. Вернее, убедился в том, что я являюсь очень серым и посредственным композитором” — запись от 3 марта 1967 года, приведенная Дворниченко).
До сих пор противоречивому отношению к Дм. Дм. никак нельзя найти убедительное объяснение ни в его человеческой сложности, ни в уникальности его музыки, ни в обычной бытовой зависти к гению, ни в обычной исторической несправедливости. Этот жизненный разрыв составил самую суть и его личности, и творчества, и судьбы, и эпохи.
Какова причина этого: естественный ход истории и прогресса, возможно, пришедших к своему очередному “концу”, или исключительно уникальная ситуация советской культурной Утопии, почти восемь десятилетий существовавшей в своем особом пространстве-времени, где искажались и двоились все явления жизни?
Для авторов трех юбилейных книг эта двойственность Шостаковича связана исключительно с ирреальностью советской истории: “С одной стороны, большую часть жизни он играл роль ведущего советского композитора <…>. С другой же стороны <…> информация, распространяемая о нем, была тенденциозной и даже лживой, в то время как доступ к документам — необычайно трудным, а нередко просто невозможным” (К. Мейер). “Если не считать мифического греческого певца Орфея, никто не пострадал за свою музыку больше, чем Дмитрий Шостакович. Он был ославлен „антинародным” композитором, а его опера осуждена как „нарочито нестройный, сумбурный поток звуков”. <…> Да, возразят мне, но ведь вслед за этими сокрушительными разносами Шостакович удостаивался также и высших наград: Сталинских премий и почетных званий” (С. Волков). Даже после смерти на лице Шостаковича — “вечная печать двойственности” (О. Дворниченко).
Любая гениальная музыка и ее живой творец двойственны, троичны, многомерны и т. д., слово о музыке — увы, нет. Тем, кто говорит о ней честно и совестливо, приходится выбирать. Либо, решив, что “жизнь коротка, а искусство вечно”, сосредоточиться на аспекте “творчества” композитора, обращая на обстоятельства и противоречия его “жизни” и “личности” ровно столько внимания, сколько позволяют приличия или же непосредственное содержание музыки, — таковы многие учебные пособия и научные исследования. Подход для ученого или учащегося в общем-то правильный, но для “просто читателя” — очень скучный. Еще можно встать на “твердую позицию” и толковать оттуда все явления “жизнетворчества”. С Шостаковичем такое случалось постоянно, он побывал и великим советским, и антисоветским, и независимым творцом-диссидентом, и придворным льстецом, и безусловным музыкальным гением, и нереализовавшимся, “неудачным” звуковым новатором, и атеистом, и верующим1 и т. д. и т. п. Некоторая односторонность, одиозность и заштампованность этих “версий” Шостаковича несомненна для профессионала, но при этом они необыкновенно привлекательны для “простого читателя”. Есть и третий путь — попытаться “возродить”, “вернуть”, “оживить” гения во всей его полноте — “включить в контекст” исторической эпохи. При этом упомянутая выше однозначность слов никуда не делась, и приходится сочетать слова, противоположные по смыслу, группировать эти словесные оппозиции, выстраивать систему их взаимоотношений — создавать из реальных фактов и явлений некий особый текст. Но для людей другой эпохи2, живущих иной жизнью, этот текст неизбежно станет мифом, который последующие поколения будут и опровергать, и возрождать3. Вывод довольно банален — словами, даже сверхталантливыми, правдиво и полно рассказать о музыке и музыканте нельзя, и, как говорил когда-то Дм. Дм.: “Чтобы понимать музыку, нужно прежде всего ее слушать”.
Вот теперь, прослушав если не все симфонии Шостаковича, как слушатель-подвижник Дм. Бавильский в 9-м номере “Нового мира” за прошлый год, то хотя бы 1-ю, 5-ю, 7-ю, 8-ю, 11-ю и конечно же 14-ю; если не все три оперы, то хотя бы фрагменты из “Носа” или “Леди Макбет”; если не ораторию “Песнь о лесах”, кантаты “Поэма о Родине” и “Над Родиной нашей солнце сияет”, то хотя бы “Песню о встречном” и оперетту “Москва. Черемушки”; не 13-ю симфонию — так хотя бы “Антиформалистический раёк” (еще хорошо бы альтовую сонату, квартеты, фортепианный квинтет), вернемся к юбилейным книгам и увидим, что все они, несомненно, принадлежат к третьему, “мифологическому” типу книг о музыке. Наличествуют и общие идеи: Шостакович великий и его музыка навсегда, его жизнь — более всего трагедия, советская власть в отношении к Шостаковичу была несправедлива, подавляла и губила; Шостакович и Советы были открытыми-тайными врагами или, как минимум, недругами; музыка Шостаковича в подавляющем большинстве его сочинений была тесно связана с событиями именно его жизни или жизни страны, а теперь и его личность, и его музыка отрываются от своего первоначального контекста, уходят “в вечность”, но при этом часто искажаются, понимаются “не так”; в музыке Шостаковича есть некий “код”, “символика”, “тайнопись”, “второе дно”, указывающее на конкретное и истинное содержание. Сходно также и изложение биографии: детство гения, мировой триумф новатора в конце 20 — начале 30-х, катастрофа 1936 года (“Сумбур вместо музыки”), жизнь под страхом репрессий, творческий компромисс с властью, война и творческий взлет 40, снова катастрофа 1948 года (постановление об опере “Великая дружба”), снова компромисс и снова “исправление формалистических ошибок” в конце 40-х — 50-х, оттепель и начало пути в вечность в 60-х, “живой классик” в 70-х — всемирный триумф и лицемерное признание советской властью. Сходным образом оцениваются люди, окружавшие композитора (друзья и враги, жены и дети), пересказываются одни и те же случаи, байки, легенды (молчаливая встреча Шостаковича и Ахматовой, телефонный разговор со Сталиным, легенда о тиране Сталине и молившейся за него пианистке Марии Юдиной), цитируются те же документы4. Можно сказать, что и Кшиштоф Мейер, и Соломон Волков, и Оксана Дворниченко увидели и описали в целом одного и того же человека и творца. Да и могло ли быть иначе — все трое жили “тогда”, все они имели счастье быть лично знакомыми с Шостаковичем, посещать премьеры его сочинений, видеть его рукописные партитуры, все они счастливо пережили это “тогда” и живут в историческом “теперь”, в котором они, в отличие от многих других переживших это “тогда”, вполне адекватны.