Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 5 2011)
А вот Гантенбайн является в гости к рассказчику, старому приятелю — и тот, восполняя слепоту гостя, свежим взглядом оценивает изменения в своем образе жизни и статусе: оказывается, он, при всем своем радикализме, принадлежит теперь к сословию богатых…
Еще один сдвиг — и Гантенбайн в парадоксальной роли незрячего гида: попробуйте-ка, перескажите слепому свои впечатления от лицезрения античных руин и прочих достопримечательностей. “Некоторые так жалеют его, что в поисках слов, которые дали бы ему представление о священности этих мест, сами начинают видеть. Слова их беспомощны, но глаза их оживают...”
Что же здесь утопического? А общая стратегия текста и его “фактура”, оспаривающие безальтернативность эмпирического существования. Автор, высшая повествовательная инстанция, демонстрирует здесь свое творческое могущество и одновременно приобщает читателя к “умной игре рассудка”, раскрывает многодонность, неисчерпаемость реальности, взятой под знаком “преображающего воображения”.
Фриш еще с начала 60-х годов, со времен создания “Гантенбайна”, очень много размышлял на тему старения, с плохо скрытой горечью отмечая первые его признаки. Со временем этот интерес становился почти обсессивным. В своих “Дневниках 1966 — 1971” писатель составлял длинные опросники, в которых анализировал самые разные аспекты проблемы — психологические, биологические, социальные. Самоощущению человека в старости полностью посвящена повесть “Человек появляется в эпоху голоцена”. Вряд ли это объяснялось одним лишь страхом немощи и неизбежного конца. Фриш был одним из самых чутких исследователей процесса истекания песка в часах — и не только отдельной человеческой жизни. Он проникновенно изображал морщины, склеротические прожилки, возрастные приращения и превращения на коллективном “портрете Дориана Грея” современной цивилизации. Фриш чувствовал, что, как индивид и художник, он репрезентирует определенный фазис европейской духовной жизни, близкий к завершению.
Поколение “развалин и мечты”, поколение писателей и интеллектуалов, оказавшихся на первых ролях в 40-е, утрачивало позиции. Все их попытки раскачать общественную рутину, катализировать социальные и культурные перемены — призывами к бунту или бродяжничеству, к критическому мышлению или панэротизму — оказались безрезультатными. Был момент, когда цель казалась достижимой — жаркое лето 1968 года. Но европейская молодежная революция захлебнулась. Питавшая этих людей эпохальная духовная энергия явно шла на спад — и это совпало для многих с угасанием энергии личностной. Некоторые успели умереть молодыми.
Фриш, проживший долгую жизнь, в полной мере испил чашу разочарования. Разочарования, сказал я? Да разве он был очарован надеждой на реальное преображение человеческой природы и общественных отношений? Ведь речь мы тут вели об утопии, о виртуальном пространстве мечты. Тем не менее он с горечью признавал в 80-е годы, что близкие его сердцу концепции социальной справедливости и подлинной демократии оказались на грани банкротства.
“Реальный социализм”, существовавший в странах Восточного блока, был очень далек от его идеалов и упований. В европейско-американской ойкумене по-прежнему торжествовали отчуждение, потребительство, социальный эгоизм (одно из публицистических выступлений Фриша на эту тему называется “В конце Просвещения стоит Золотой телец”). Неудивительно, что под старость Фриш был гораздо ближе к “критическому пессимизму” Франкфуртской школы, чем к марксистско-брехтовской вере. “Франкфуртцы”, как известно, декларировали одновременно полную дегуманизированность позднекапиталистической цивилизации — и ее тотальность, практическую незыблемость.
(Кстати, почему судьбы Просвещения были так важны для писателя, заплатившего щедрую дань постмодернизму? Наверное, потому, что в культурной почве Просвещения укоренен тип человека, на который Макс Фриш ориентируется как на высокую и недогматичную норму, — человека, заинтересованного в мире и себе самом, вопрошающего, действующего, любящего, страдающего и постоянно рефлексирующего по поводу своего удела и своей свободы.)
И все же “принцип надежды” оставался стержнем его мироощущения. В одной из своих поздних речей (знаменательно озаглавленной “Мы надеемся”) Фриш произносит следующие слова: “Утопия, будь то утопия братского общества без господства человека над человеком, или утопия брака без подчинения <...> или утопия любви, которая не творит себе кумира из любимого <…> или утопия постоянной готовности к формированию и реформированию самого себя, <...> короче, утопия творческого, а значит, осмысленного существования между рождением и смертью — не дискредитируется нашей неспособностью „дотянуть” до нее. <…> Утопия необходима. Она — магнит, который не отрывает нас от действительности, но задает направление нашей жизни на протяжении двадцати пяти тысяч рутинных дней”.
И сегодня, когда дух времени, Zeitgeist, от лица которого говорил (играл) Макс Фриш, иссяк, наследие писателя не покрылось хрестоматийным глянцем. Своими пьесами, романами, эссеистикой и — шире — всей своей творческой и личностной активностью он дал заражающий пример противостояния конформизму, “сумеркам смысла”, энтропии. “Творческое, а значит, осмысленное существование” — это слова существенные, ключевые. Аннулировать свинцовые законы жизненной гравитации не дано, но сопротивляться им нужно. И Фриш занимался этим на протяжении всей своей жизни — упорно и изобретательно, сопрягая фантазию с анализом, серьезность — с комизмом, скепсис — с мечтой.
Тот, кто прочтет книги Макса Фриша, не сможет не “заразиться” его темами, вопросами, которые тот обращал к самому себе, к обществу, к бытию. Я приветствую входящих в это особое, магическое пространство. Безмятежнее их жизнь не станет. Но насыщеннее, интереснее — несомненно.
Бутылка Клейна двадцатишестилетней выдержки
БУТЫЛКА КЛЕЙНА ДВАДЦАТИШЕСТИЛЕТНЕЙ ВЫДЕРЖКИ
У л ь я н а Г а м а ю н. Бесконечность. Повесть. — “Знамя”, 2011, № 1.
Герой повести, Олег Фомин, родился в 1984 году.
“Статус моей семьи характеризовался целым рядом безликих эвфемизмов вроде „малообеспеченная”, „неполная” и „неблагополучная”. Все это в переводе с тактичного канцелярита означало беспросветную нищету”.
“Я научился драться раньше, чем ходить. <…> С большинством своих друзей я познакомился во время драки — иногда это было единственным средством сообщения с внешним, всегда враждебным миром”.
“Нелюбимый ребенок всегда узнаваем по некоему необъяснимому изъяну, смеси осатанелой тоски и странной, сонной неуклюжести, еще как будто заостренной нехваткой чего-то крайне важного, что он лихорадочно ищет и никак не может отыскать. Иногда это оказывается смертью, к которой он относится с недопустимым пренебрежением, видя в ней неубедительную альтернативу одиночеству. <…> Впрочем, угловатые детские обиды расцветают иногда философскими системами, научными открытиями и подвигами самоотречения”.
“В школе я был на дурном счету, хотя делал успехи в рисовании и математике. <…> Собственно, школу я терпел только из любви к точным наукам…”.
“…Мы с Сегой были завсегдатаями школьных олимпиад по информатике и занимали там призовые места; это сообщило нам спесивую веру в будущее”.
“У меня был очередной период саморазрушения, когда я планомерно гробил все достигнутое каторжным трудом, а Сега просто весело проводил время”.
“…К зимней сессии конфликт мировоззренческих систем достиг своего апогея. Вот тут-то из беспокойных туманов <…> и соткался наш Буонапарте, Громыко I, полный честолюбивых прожектов и радужных надежд. Он проникновенно взглянул на нас сквозь осеннюю изморось и позвал за собой”.
Таким образом, в заброшенном подвале создается некое предприятие, где Громыко играет роль хозяина-хозяйственника, а Олег и его друг Сега поселяются там и добровольно рабствуют перед мониторами, — “мы с головой ушли в работу. Писали код с нуля”.
“Полгода на гиблой территории искусства, в упрямом борении со стихией и с собой. Шесть долгих месяцев под оголенной лампочкой на длинном шнуре, повисшей над нами, как скупая слеза над бездной. Счастливое, благодатное время!”
Дальше — возвращение в мир людей, “Сега пошел домой, а я пошел жениться”, переезд конторы в бизнес-центр, международные контакты, перспектива повышения.