Андре Жид. - Фальшивомонетчики
Арман пожал плечами и сказал совсем другим тоном:
– Чтобы утешиться, хочешь знать содержание первого номера нашего журнала? В нем будет, значит, мой "Ночной сосуд", четыре песенки Коб-Лафлера, диалог Жарри, стихотворения в прозе маленького Гериданизоля, нашего пансионера, и наконец, «Утюг», обширная критическая статья, в которой точно определяется направление журнала. Этот шедевр был высижен соединенными усилиями всех нас.
Оливье, не знавший, что сказать, заметил невпопад:
– Ни один шедевр не является результатом сотрудничества.
Арман покатился со смеху:
– Но, дорогой мой, я сказал «шедевр» в шутку. Тут даже нет речи о произведении искусства в собственном смысле слова. Нам прежде всего хотелось знать, что мы подразумеваем под «шедевром». "Утюг" как раз и ставит своей задачей выяснение этого вопроса. Есть множество произведений, которыми мы восхищаемся, так сказать, по доверию, оттого что все восхищаются ими и никто до сих пор не догадался или не посмел сказать, что они бездарны. Так, например, на первой странице номера мы собираемся поместить репродукцию Джоконды, которой подмалюем усы. Вот увидишь, старина, эффект будет потрясающий.
– Неужели сие должно означать, что ты считаешь Джоконду бездарным произведением?
– Нисколько, дорогой мой (хотя и нахожу ее славу незаслуженной). Ты меня не понимаешь. Бездарны восторги, которые расточаются перед ней. По привычке принято говорить о так называемых «шедеврах» не иначе, как с благоговейно обнаженной головой. «Утюг» (это название журнала) ставит целью высмеять это почтение, дискредитировать его… Хорошим средством для этого является также предложить на радость читателю какое-нибудь бездарное произведение (например, мой "Ночной сосуд") автора, совершенно лишенного здравого смысла.
– Пассаван одобряет все это?
– Это очень забавляет его.
– Вижу, что я хорошо сделал, уйдя от него.
– Уйти… Рано или поздно, старина, хотим ли мы этого или нет, уходить всегда нужно. Это мудрое рассуждение, естественно, приводит меня к тому, чтобы распрощаться с тобой.
– Посиди еще минутку, шут гороховый… Что побудило тебя сказать, что твой отец играет в пастора? Ты не считаешь его, следовательно, человеком убеждений?
– Мой почтеннейший папаша устроил свою жизнь таким образом, что не имеет больше ни права, ни возможности не быть человеком убеждений. Да, он убежденный благодаря своей профессии. Профессор убеждения. Он вдалбливает веру; в этом смысл его существования; это роль, которую он взял на себя и должен исполнять до конца своих дней. Что же, однако, происходит в той инстанции, которую он называет "судом своей совести"? Понятно, было бы нескромностью спрашивать его об этом. И мне кажется, что он сам никогда себя об этом не спрашивает. Он распределяет свои занятия так, чтобы никогда не иметь возможности задать себе этот вопрос. Он загромоздил свою жизнь множеством обязанностей, которые потеряют всякий смысл, если его убежденность ослабеет; выходит, таким образом, что эта убежденность требуется и поддерживается ими. Он воображает, будто он верующий, потому что продолжает вести себя так, как если бы он действительно веровал. Он больше не свободен не веровать. Если его вера поколеблется, дружище, это будет катастрофой! Землетрясением! Подумай только, моя семья лишится средств существования. Это очень важно, старина: ведь папина вера – наш хлеб. Мы все живем папиной верой. Итак, спрашивать, действительно ли папа человек верующий, согласись, не слишком деликатно с твоей стороны.
– Я думал, вы живете главным образом на доход с пансиона.
– Это отчасти верно. Но уничтожить таким образом мой лирический эффект тоже не очень деликатно.
– Значит, ты ни во что больше не веришь? – печально спросил Оливье, потому что он любил Армана и страдал от его выходок.
– "Jubes renovare dolorem" {"(Невыразимую) скорбь велишь обновить ты…" (лат.) – слова Энея Дидона (Вергилий. «Энеида», II, 3).}… Ты, по-видимому, забыл, дорогой мой, что мои родители собирались сделать меня пастором. Меня подогревали с этой целью, пичкали благочестивыми наставлениями, желая добиться своего рода расширения веры, если можно так выразиться… Пришлось, конечно, признать, что у меня нет призвания. Жаль. Я мог бы стать превосходным проповедником. Но мое призвание – писать "Ночной сосуд".
– Бедняга, если бы ты знал, как мне жаль тебя!
– Ты всегда был то, что мой отец называет "золотое сердце"… которым я не хочу больше злоупотреблять.
Он взял шляпу и уже подходил к двери, как вдруг обернулся:
– Почему же ты не спрашиваешь меня о Саре?
– Потому, что ты не сообщишь мне ничего, что не было бы мне уже известно от Бернара.
– Он сказал тебе, что покинул пансион?
– Он сказал, что твоя сестра Рашель предложила ему уехать.
Одна рука Армана лежала на ручке двери; в другой была палка, которой он поддерживал приподнятую портьеру.
– Объясняй это как тебе будет угодно, – сказал он, и лицо его приняло очень серьезное выражение. – Рашель, мне кажется, единственный человек на этом свете, кого я люблю и уважаю. Я уважаю ее за то, что она добродетельна. И я всегда веду себя так, что оскорбляю ее добродетель. Что же касается отношений Бернара и Сары, то у нее не было никаких подозрений. Это я рассказал ей все… зная, что окулист рекомендует ей не плакать! Вот какой я паяц.
– Что ж, можно считать, что сейчас ты искренен?
– Да, я думаю, что самое искреннее во мне – это отвращение, ненависть ко всему, что называется Добродетелью. Не старайся понять. Ты не знаешь, что может сделать из нас пуританское воспитание. Оно оставляет в нашем сердце такое озлобление, от которого никогда уже нельзя излечиться… если судить по мне, – закончил он с горькой усмешкой. – Кстати, скажи мне, пожалуйста, что у меня такое здесь?
Он положил шляпу на стул и подошел к окну.
– Взгляни-ка, на губе, внутри.
Он наклонился к Оливье и приподнял пальцем губу.
– Я ничего не вижу.
– Вот здесь, в углу.
Оливье действительно различил на внутренней стороне губы беловатое пятнышко. Оно внушило ему беспокойство.
– Это чирей, – сказал он, чтобы успокоить Армана. Тот пожал плечами:
– Не говори, пожалуйста, глупостей, серьезный мужчина. Чирей мягкий и быстро проходит. Мой же прыщ твердый и с каждой неделей увеличивается. Кроме того, от него у меня дурной привкус во рту.
– Давно это у тебя?
– Уже больше месяца, как я заметил. Но, как говорят в «шедеврах»: источник моей болезни глубже.
– Но, друг мой, если тебя тревожит прыщ, то нужно обратиться к доктору.
– Неужели ты думаешь, я ждал твоего совета?
– Что же сказал доктор?
– Я не дожидался твоего совета, чтобы сказать тебе, что я должен показаться доктору. Но я все же не пошел к нему, потому что если прыщ окажется тем, что я предполагаю, то я предпочитаю не знать.
– Это глупо.
– Не правда ли, ужасно глупо! И все-таки понятно с человеческой точки зрения, слишком понятно…
– Я хочу сказать, глупо не лечиться.
– И иметь возможность сказать себе, когда начинаешь лечиться: "Слишком поздно!" Это то, что так хорошо выражено Коб-Лафлером в одном стихотворении, которое ты скоро прочтешь:
Что сомневаться в несомненном:
Ведь сплошь да рядом в мире тленном
Танцуют раньше, чем сыграть.
– Всякую тему можно сделать предметом литературных экзерсисов.
– Ты правильно сказал – "всякую тему". Но, старина, это не так-то легко. Ну, до свидания… Да, вот что я хотел еще сказать тебе: я получил письмо от Александра… ты его знаешь, это мой старший брат, который удрал в Африку, где начал свою деятельность неудачной торговлей и растратой всех денег, посланных ему Рашелью. Теперь он перенес свои операции на берега Казамансы. Он пишет мне, что торговля его процветает и скоро он даже возвратит весь свой долг.
– Торговля чем?
– Почем я знаю? Каучуком, слоновой костью, неграми, может быть, словом, всякими пустяками… Он предлагает мне приехать к нему.
– Ты поехал бы?
– Хоть завтра, если бы скоро не наступал срок моего призыва. Александр – человек шальной, вроде меня. Мне кажется, что я прекрасно ужился бы с ним… Хочешь почитать? Письмо при мне.
Он вытащил из кармана конверт, а из него несколько листочков; выбрал один и протянул Оливье:
– Все читать не стоит. Начни отсюда.
Оливье прочел:
"Уже две недели я живу в обществе странного субъекта, которого приютил в своей хижине. Должно быть, ему ударило в голову солнце этих стран. Сначала я принял за бред то, что, вне всякого сомнения, является безумием. Этот странный молодой человек – тип лет тридцати, высокий и сильный, довольно красивый и, наверное, из "хорошей семьи", как обыкновенно говорят, если судить по его манерам, языку и рукам, слишком изящным для того, чтобы предположить, что они занимались когда-нибудь черной работой, – считает себя одержимым дьяволом; или, вернее, он считает себя самим дьяволом, если я правильно понимаю то, что он говорит. С ним, вероятно, приключилось что-то тяжелое, так как во сне и в состоянии полусна, в которое он часто впадает (и тогда он разговаривает сам с собой, не замечая моего присутствия), он не переставая говорит об отсеченных руках. Так как в этих случаях он сильно жестикулирует и страшно вращает глазами, то я предусмотрительно убрал подальше от него всякое оружие. В остальное время это славный парень, очень приятный собеседник, – что, понятно, я очень ценю после долгих месяцев одиночества, – деятельно помогающий мне в моих хлопотах. Он никогда не говорит о своей прошлой жизни, так что мне не удается открыть, кто он, собственно, такой. Особенно большой интерес он проявляет к насекомым и растениям, и некоторые его замечания свидетельствуют о его обширных познаниях в этой области. По-видимому, он чувствует себя у меня очень хорошо и не собирается уезжать; я решил позволить ему оставаться здесь сколько ему будет угодно. Как раз в последнее время мне нужен был помощник, так что, в общем, он явился очень кстати.