Путь стрелы - Полянская Ирина Николаевна
Прошли сороковины, и отец наконец сдался. Ворочая маму, двое стариков, отец и дочь, намучились, кое-как смазав перекисью водорода мамины пролежни, потом, отвалившись от дивана, упали в кресла. Отец задумчиво произнес: «Скорее бы все кончилось. Нет у меня больше сил. — И, помолчав, миролюбиво добавил: — Лид, я тебя тогда бы отпустил, забрал бы к себе Алика, а то он совсем в родительской квартире грязью зарос... Хоть для тебя наступила бы наконец жизнь...» «Жизнь, — повторила Лида равнодушно. — Да, жизнь. Жизнь — это условность».
Отпустил он Лиду через две недели.
Лида уезжала с деньгами: соседка по коммуналке выкупила две ее комнатушки да отец добавил из своих сбережений, этих денег должно было хватить на квартирку в Подмосковье, где Лида собиралась жить вместе с Сашей и внуком, чтобы Настя, ни о чем не тревожась, могла спокойно работать.
В поезде Лида распаковала один увесистый чемодан — весь багаж, оставшийся от ее прежней жизни, — и пошла в туалет переодеться. А когда вернулась, Саша оживленно рассказывал двум приветливым женщинам, матери и дочери, про то, что его бабушка ушла в Дальний Магазин следом за тетей Катей и дядей Димой. «Хороший, наверно, магазин?» — любезно спросила мать. «Там все есть, все, — заливался Саша, — дают белых лебедей!» «Да что ты, — преувеличенно удивилась дочь, — лебедей?» «Да, таких, с большими крыльями». И Саша несколько раз взмахнул руками, как будто собирался взлететь.
Волк
Как ни бились врачи с Леной, ничем не могли ей помочь.
И ведь действительно бились, от души старались, не за деньги — бабушка так всем и говорила. Выйдут с Леночкой из кабинета, бабуля дверь прикроет неплотно и как зальется соловьем перед очередью: «Что за люди сердечные, ой да что за люди-то золотые, добрые, бескорыстные, стараются для девчоночки, для сироточки, возятся с нею, как с родимой кровинушкой, а ничего не помогает девочке медовой, сиротке драгоценной... — И кланяется дверям, уже прикрытым медсестрой плотно. — Спасибо вам, люди добрые, ангелы душевные». Но как только выйдут они из поликлиники, бабушка выпрямится и говорит нормальным своим голосом: «Быстрей перебирай ножками, Еленочка, нам еще в кулинарию зайти надо».
И идут они по улице: Лена в бедненьком клетчатом платье и бабушка, вся прямая и в черном, хотя у нее никто не умер, кроме Леночкиной мамы, которая ей была никем, даже невесткой не стала. Умер, правда, дедушка, но это было давно, еще до Леночкиного рождения.
Через месяц опять: бабушка с Леной в поликлинике, и новый врач смотрит Лену и расспрашивает, а бабушка опять поет, как деревенская кликуша, хотя интеллигентный человек, в прошлом инженер: «Ой да спасибо тебе, золотенький, дай Бог здоровьичка, пожалел ты девчурочку мою ненаглядную...»
Дни идут за днями, бабушка все поет-плачет, Леночка растет, и обе они, как по ступенькам, поднимаются все выше и выше — от кандидата наук к профессору, от профессора — к завотделением, от завотделением — к академику, а тот отправляет их к известному экстрасенсу, у которого на сеансах люди собаками лают и все-все про себя рассказывают под гипнозом, даже такое, что слушать страшно.
Гипнотизер посмотрел на Лену с пронзительным прищуром: «Видишь у меня в глазу красный завиток?» «Нет», — безмятежно сказала Леночка. Зато бабушка уже вовсю спала на стуле, громко посапывая. «Видишь на подоконнике апельсин?» — спросил гипнотизер. «Вижу», — сказала Лена. «Можешь съесть», — сказал гипнотизер и перестал смотреть на Лену пронзительно. Лена застенчиво сказала «спасибо», и он сам очистил для нее апельсин, после чего разбудил бабушку. Гипнотизер сказал, что есть под Самарой одна старуха, Константиновна, только она и сможет помочь Лене, а врачи ничего сделать не смогут. Бабушка тут же привычно схватилась за голову и затянула свое: «Золотой ты мой, да как же мы с сироткой такой путь поднимем, мы с ней на одну мою пенсию живем, и помочь нам некому... Мать ее, не при девочке будет сказано, в петле удавилась, и больше нет никого у нас на всем белом свете...» А Лена, пока бабушка исполняла свою арию, аккуратно доела свою половинку апельсина, а другую завернула в носовой платок — для бабули. И стала смотреть в окно — там, за окном, переливалась на солнце молодая зелень.
Экстрасенс посмотрел на Леночку, качнул головой и полез в бумажник, а бабушка цепким взглядом следила за каждым его движением, напевая про сиротку. «Вот вам», — нетерпеливо сказал он и помахал перед носом бабушки двумя крупными купюрами, которые она, уже не дожидаясь приглашения, боязливо вытянула из его руки. «Не благодарите. Уж больно девочка ваша славная, авось Константиновна ей поможет. Скажете, что от меня». «Видишь, Еленочка, детка, мир не без добрых людей», — благоговейно приговаривала бабушка, пятясь к двери, и Лена, оторвавшись от осинок за окном, лучезарно улыбнулась гипнотизеру. Она уже привыкла к тому, что врачи ее любят, называют иногда то ангелом, то красавицей. Было ей уже четырнадцать лет.
Почти всю ночь Лена простояла в тамбуре, а на нижней полке храпела, открыв рот, бабушка, вскрикивала, постанывала. Ей все время снились плохие сны, и она почему-то думала, что если врачи вылечат Леночку, то сны перестанут сниться. Бабушка хотела сэкономить, взять два билета в плацкарту, но их не оказалось, и они ехали в купе. Лена стояла у окна и счастливо улыбалась пролетающим сквозь ночное пространство огням и созвездиям.
Константиновна движением руки приостановила бабушкину выходную арию и указала ей на дверь. Бабушка тут же закрыла рот и, тихо ступая, вышла в сени. Константиновна сложила опрятные маленькие руки на животе и встала перед Леной. «Расскажи, девушка, что с тобой случилось, тогда помогу тебе».
Когда Лену врачи расспрашивали о том, что ее напугало в детстве, она честно говорила: «Не помню», а бабушка в свою очередь подтверждала: «В три годика Леночка чисто говорила, смышленая была такая, что чудо. А потом вдруг стала заикаться». Бабушка говорила неправду, потому что какой Лена была в три года, она знать не могла. Она тогда Лену видела только мельком, да и то сказала ее матери: «Твоя дочь ни капельки не похожа на моего Сергея. Ну ни капельки, ни вот настолечко. Сережа мой темненький, а эта блондинка».
Это уже потом, когда бабушка Лену забрала, сказав соседям, что воспитает ее сама, коли мать родная за труд посчитала, бабушка без памяти полюбила Леночку, так полюбила, что остыла к двум своим законным внучкам, про которых прежде говорила, что они — копия Сережика, темненькие да бровастенькие. Так полюбила бабушка Лену, что и Сережу своего единственного разлюбила и только и думала о том, как бы из него денег вытянуть побольше, то есть с сыном повела себя как брошенная жена, а деньги собирала Леночке на книжку, «на после себя». И из невестки выбивала вещички старших девочек.
«Не помню», — сказала, как всегда, Лена, улыбаясь своей лучезарной улыбкой. Константиновна как будто и ждала такого ответа. Больше пытать Лену не стала. Она усадила девочку, расплела ее русую косу и, причесывая, принялась под гребень шептать: «Пойди, зайка-заика, прочь с девушкиного языка в ночь, скачи, зайка-заика, в поле ровное, нетревожное. Как в том поле месяц-молодец стоит, звездам-сестрам говорит: “Вы берите себе в хоромы легкие, воздушные заику девушкину, бросьте заику с высоты поднебесной, чтоб ни встать ей, ни сесть, ни скакнуть на девушкин язычок”. А бабушке, которая тихо стояла в сенях, Константиновна сказала: «Сны станут сниться девушке. Ты рядом спи. Как увидит во сне тот страх, что ее напугал, закричит страшным голосом про него — и больше уже никогда заикаться не будет. Только сны не сразу начнут сниться, через месяц».
Бабушка ни слова не промолвила в ответ, поклонилась и заплакала: поверила Константиновне.
Обратно они тоже в купе ехали.
Сны стали сниться Леночке, и время в них пятилось назад. Бабушка спала рядом — постелила себе на полу возле Лениной кровати и похрапывала. Среди ночи то и дело просыпалась, смотрела на Леночку, как она во сне хмурит лоб, крестила ее и снова засыпала.