Ненависть к музыке. Короткие трактаты - Киньяр Паскаль
На lingua [90] языка.
Я как тот вор из старинной индийской сказки, который затыкал уши, едва речь заходила о воровстве колокольчиков.
Мне известны только четыре произведения, в которых радость считается самым благородным человеческим качеством. Их авторы — Эпикур, Кретьен де Труа, Спиноза и Стендаль. Герои Кретьена де Труа в конце своих приключений получают в награду Радость. Правда, не очень понятно, в чем она выражается. Радость (the Joy) была волшебным рогом, который либо опьянял, либо заставлял танцевать, либо даровал наслаждение. Jocus это игра радости. Насладиться радостью до последнего предела речи, до самого конца приключения, отдавшись молчанию или звукам этого рога, принуждающего душу к безмолвию, — такова цель романиста, такова добыча героя.
Кретьен де Труа написал роман «Вильгельм Английский» [91]. Король Вильгельм Английский, вернувшись домой после многолетнего отсутствия, на праздничном пиру не обращает никакого внимания на свою супругу: его посещает «видение».
Он видит оленя с шестнадцатью отростками на рогах, преследует этого царственного оленя. И внезапно испускает клич: «Хо-хо! Блио!» [92]. Его возглас лишен смысла, но звонок; настолько звонок, что вырывает короля из завладевшего им морока. Лишь после того как Вильгельм этим криком натравил своего пса на оленя, он смог обратиться к супруге и расспросить ее о том, как она жила со дня их расставания, а было это двадцать лет назад.
Такие явления называются otium [93] — это пустые приманки, сформированные архаическим, древним воздействием охот. Экстазы чисто светского характера. Их можно назвать «мертвым пространством». Такие явления встречаются во всех романах Кретьена де Труа; автор глубокомысленно называет их «видениями». Видения — это не идеологические секвенции. Это «затмения». Забытье Эрека [94] — это затмение. Беспамятство Ивэйна [95] — затмение. Ланселота, внезапно забывшего свое имя [96], настигает затмение.
Персеваль, опираясь на копье, созерцает три капли крови, упавшие на снег: белизна холодного снега медленно впитывает их. Кретьен пишет: «Так глубоко задумывается, что впадает в забытье».
Этот средневековый stupor подхватил Марсель Пруст. Рассказчик из романа «В поисках утраченного времени», наклонившись над своим ботинком в Гранд-отеле Бальбека, восклицает в слезах: «Олени! Олени! Франсис Жамм! Вилка!» [97]
Стук ложки по фаянсовой тарелке, и, под легким облачком пара от супа, который она зачерпывает, в густой массе мало-помалу проступает рисунок на фаянсе, пока еще неразличимый.
Звякает ложка, выгребая содержимое тарелки.
Под ложкой, скребущей дно, поднимается олень из древнего предания.
Музыкальный лук поднимается.
Напев входит в резонанс со звучащей индивидуальной молекулой, более древней, чем дневной свет. Старая асемическая струна начинает мало-помалу вибрировать, сообразуясь с семантической; с абсурдной на первый взгляд гармонией семантического пения. Возбуждение мгновенно охватывает нас, приводит тело в движение, но их ритм никак нельзя назвать осмысленным.
Ступор. Упасть в обморок. Иными словами, лишиться чувств. Это Святой Петр во дворе Анны [98] в Иерусалиме. Это Августин в саду Милана, уподобляющий карканье ворона старой детской считалочке, услышанной в Карфагене, слова которой он никак не может вспомнить [99]. Бессонные ночи Святого Августина в Кассициакуме [100]. Неумолчное журчание ручья, не дающее ему покоя. Возня мышей (и Лицентий, который спит подле Августина и временами стучит деревяшкой о ножку кровати, чтобы разогнать их).
Шум ветра в листве каштанов Кассициакума.
Есть один старый французский глагол, который обозначает это неотвязное наваждение. Он обозначает ту группу асемических звуков, которые будоражат рациональную мысль в мозгу и тем самым пробуждают не-лингвистическую память. Может быть, вместо слова fredon (напев) следует подставить другое — tarabust (докука, назойливые, раздражающие звуки). Существительное tarabustis вошло в словарь уже после Кретьена де Труа, в XIV веке.
«Меня что-то раздражает» (.tarabuste).
Я изыскиваю звуковой раздражитель, появившийся прежде речи.
Tarabust — нестабильное слово. Два разных мира сталкиваются в нем и тянут каждый к себе, а уходя, делят в зависимости от происхождения (оба варианта слишком правдоподобны, чтобы филологи могли отдать предпочтение только одному). Само слово tarabust противоречиво, оно колеблется между двумя группами — того, что повторяет одно и то же, и того, что барабанит. То есть между группой rabasta (шум ссоры, назойливо повторяющихся звуков) и группой tabustar (ударять, поскольку глагол tabustar относится к семье резонаторов, барабанов).
А может быть, это звуки шумных человеческих соитий. Или звон столкнувшихся полых предметов.
Звуковое наваждение не способно отделить в услышанном то, что оно непрерывно хочет слышать, от того, что невозможно услышать.
Непонятный шум, мерный и повторяющийся. Шум, чью природу трудно определить: что это — ссора или барабанный бой, дыхание или удары? Он очень ритмичен.
Мы происходим от этого шума. Мы — посев этого шума.
Любая женщина, любой мужчина, любой ребенок тотчас распознаёт этот назойливый звук — tarabust.
Лосось поднимается вверх против течения реки и своей жизни, чтобы умереть на нерестилище, там, где и сам был зачат.
И, оплодотворив икру, умирает.
Клочья красных шкурок падают в глубину, на ложе реки.
Вернер Йегер [101] («Пайдейя», Берлин, 1936, том 1, стр. 174) утверждает, что самый древний след слова «ритм» на греческом языке является пространственным. Йегер, как Марсий, подобравший флейту Афины на фригийском берегу, подбирает оставшиеся следы в отрывке из Архилоха [102]: «Постарайся угадать, какой ритм (rhythmos) держит людей в своих сетях».
Ритм «держит» людей, как реальное вместилище. У ритма нет ничего общего с жидкостью. Он — не море, не привольная песня волн, которые набегают, отступают, вновь возвращаются, вздымаются, обрушиваясь на берег. Ритм цепко держит людей, не давая им освободиться, — так барабан держит туго натянутой свою кожу. Эсхил говорил, что Прометею суждено вечно оставаться на своей скале в «ритме» неразрывных оков.
Бывают вещи, которые мы не смеем поверить самим себе, даже мысленно, даже во снах, которые нам снятся. Фантазмы суть подобия манекенов, стоящих за образами и воспоминаниями, — благодаря им эти последние держатся прямо. Мы полностью покоряемся им, хотя и боимся замечать эти древние, довольно-таки непристойные остовы, на которых концентрируется наше видение и которые его преформируют.
Существуют звуковые структуры более древние, чем эти визуальные terrificatio [103]. Те явления, что мы именуем словом tarabusts, суть фантазмы для всего, что касается ритмов и звуков.