Петр Алешковский - Рыба. История одной миграции
Городище – большой холм из пахсы и песка, покрытый выжженной солнцем травой, колючкой и редкими кустами шиповника – издалека напоминал череп мусульманина. Серо-белый цвет бритой головы был основным, солнце нещадно сжигало все, седая трава сливалась с сухой слежавшейся пахсой и пыльным песком. Бугры и вымоины от весенних дождей терялись при ярком свете. Холм казался голым, только тропки, пробитые козами и людьми, вились по отвесным склонам, редкие, как вены на висках исполинской головы.
По утрам в отступающей мгле случалось так, что свет и тени вдруг ложились как-то особенно, и глазу являлось чудо: на истертых краях насыпи проступали очертания стен с угловыми башнями. Этот эффект длился мгновения – городище, как фотобумага, проявляло свою конструкцию. Линии были размыты, но с медленно проезжающей машины было видно – вот он, древний город, – вынырнул, раскрылся и на глазах начинает истаивать в похоронивших его оползнях. Где-то в глубинеЗемли рождалось солнце, и еще не появились лучи видимые, но невидимые гонцы уже были тут, меняли угол освещения, и тайна исчезала.
Мы ехали по подножию лысой горы, но уже никаких башен, никакой цепи стен было не разглядеть. Ако Боря объяснял этот эффект. Я не запомнила непонятных слов – что-то про законы оптики. Для меня все осталось тайной, как чудесное таянье радуги: вот она стоит в полмира, дуга из всех своих семи цветов, и уже блекнет, и нет ее – только радость от причащения.
Когда из горы выплывали стены, мы кричали с борта Ахроровой полуторки: “Сим-Сим, откройся!” Мы были уверены, что однажды гора расступится и перед нами предстанут цветущие, чисто выметенные улицы с богатыми домами, стекающие со всех сторон к базарной площади.
Площадь вся заставлена лавками, полными китайских шелков, глазчатых сирийских бус, чистого арабского серебра, индийских пряностей и благовоний, иссиня-черного местного булата. В центре – казаны с жирным пловом. Рядами стоят хумы, набитые джугарой и пшеном. Зерно расклевывают тучи ненасытных воробьев, а старики, специально на то поставленные, лениво отгоняют птиц корявыми ветками. Главный хаус – водоем на случай осады, – выкопанный чуть в стороне от жилых кварталов и двух главных храмов, скрывается в зелени деревьев. Их ветви гнутся к воде, как танцующие в цитадели на пиру у владетеля наложницы. Полоненные в разных странах, они, начиная общий хоровод, кланяются до полу, касаются его рукой, выказывая почтение хозяину и его именитым и богатым гостям.
Ако Боря рассказывал о той жизни – я видела ее точно так, как вижу и сейчас, когда дежурю у постели умирающей бабушки Лисичанской, сидя в кресле, – полудремлю, полубодрствую и, если не читаю книгу, просто вспоминаю или предаюсь видениям. Мне сорок два, и отдыхать на пенсии мне еще не скоро. Если вообще придется когда-нибудь.
Машина взяла последний крутой подъем, мы въехали на раскоп. В ряд выстроились палатки камеральщиков, чертежников-архитекторов и большая – для отдыха, где всегда было душно и воняло потом. В ней редко отдыхали, предпочитали прятаться в тени высокой бровки, подстелив ватник; тень опасна, стоит посидеть разгоряченным на голой земле – и можно легко застудить почки или придатки. Мальчишки спрыгнули с борта уже при подъезде – лихачили, у них была такая игра. Впрочем, Ахрор ехал по городищу чинно, словно боялся промять лишнюю ямку в накатанной за годы работ дороге.
Помню, что вылезла около палатки архитекторов, зашла в нее за складной двухметровой линейкой, мне предстояло стоять с ней, пока
Андрей, глядя в нивелир, будет замерять точки на пласте и кричать
Вове цифры, которые тот занесет на план. Я была одна в палатке.
Полог колыхнулся, вошел ако Ахрор. Подошел ко мне, взял за плечи – руки у него были сильные, я невольно напряглась, словно капкан меня защемил, сердце ушло в пятки. Он развернул меня к себе и, глядя прямо в глаза, сказал: “Я люблю ее, Вера, люблю больше жизни, спасибо”.
Лицо словно ошпарили горячим чаем, но я не отвела глаз. Ответила просто: “Я знаю”. И заплакала так горько, что пришлось вырываться из его рук и бежать, не разбирая дороги.
Я неслась куда-то, чуть не сшибла ако Борю, вбежала на отвал, подняла кучу пыли, кубарем скатилась вниз и полетела дальше по склону, как мячик, не думая, что расшибусь, что колючки раздерут мне ноги и платье, билась то локтем, то боком о твердую вековую корку древнего бритого черепа.
Как-то я затормозила. Уткнулась в скрещенные, выкинутые вперед руки и заревела в голос. Я знала, что одна, что никто меня не видит и не слышит, выла, как собака, визжала, царапала землю. Прижималась к еще холодной земле в надежде, что она оттянет жар из моей груди и живота. Так и случилось. Постепенно я пришла в себя, грязная, с растрепанными волосами, в порванном в нескольких местах платье, и тут мне нестерпимо захотелось писать. Я пописала и после, отойдя в сторону, устроилась на бугорке, поджав под себя колени, сорвала сухую травинку и с жадностью принялась ее сосать. Помню, как кружилась голова, сухие уже глаза смотрели на цитадель через пропасть ущелья, там, на самой макушке, паслась ослица – прибитая метровым железным колом цепь не давала ей убежать. Ослица замерла, подняла в мою сторону голову. Она жевала пук сухой травы, он медленно исчезал в ее пасти.
5
Так мы поглядывали друг на друга, и каждая жевала свой сухой стебелек. Тени на кухендизе начали окрашиваться в малиновый цвет – из-за замкового холма вставало солнце. Малиновый цвет подползал и к городищу-шахристану, медленно проливался в разделявшее нас ущелье.
По нему из горных кишлаков в Пенджикент шла старая дорога, упиравшаяся своим концом в базарную площадь. Стало очень тихо, ветер смолк, камни и пахса приготовились к рассвету, даже кузнечики исчезли, словно их тут никогда и не было. Высоко над головой, повторяя изгибы ущелья, пролетела в сторону города на базар пара голубей – клевать сваленную в груды кукурузу.
Солнце у нас встает быстро. Малиновый сменяется на розовый, его, в свою очередь, прогоняет оранжевый, оттесняет предшествующий в тень, в ямки, занимает главенствующую точку поверхности и стекает вниз, как горячий шоколад по шарику мороженого. Смена идет быстро, волна за волной.
Я любила восходы. Я всегда вставала в полный рост, распрямив спину и широко расставив ноги, опускала руки ладонями вниз, прикасалась ими к малиновому лбу светила и медленно, словно колдунья, поднимала руки. Тут было важно не спешить, поймать шаг солнца – руки приклеивались к диску, и он сам их выталкивал, но со стороны казалось, что взявшийся за ношу поднимает ее.
Руки наливаются свинцом, пальцы начинают мелко дрожать, потому что груз, который они достают из глубокого колодца в цитадели, осилить тяжело. Медленно, очень медленно поднимаются руки, вслед за ними выползает, как примагниченный к ним растущий на глазах полукруг.